Вторая пятидневка в застенке.

 

Однако утром 13 июля меня взяли, когда я еще с трудом переступал ногами. Ужас холодил мое сердце при мысли, что снова в застенок. Опасения были не напрасны. Меня привели в тот же застенок, где уже ожидал Нагайкин.
- Ну что, отдохнул? Я говорил, что мы тебе не дадим отдохнуть, пока не дашь показаний. Так давай, "кайся"...
Но после этого пролога "по-хорошему" начались обычные избиения, отличавшиеся тем, что они были рассчитаны не на ускорение гибели, а на возможно более длительные и более жестокие мучения, чего легко было достигнуть при обилии "очагов". Меня уже почти не ставили, поскольку я все равно долго не стоял бы, но зато я все время висел на уголке табурета открытой раной.
Наряду с физическими мучениями, палачи делали все, что им приходило в голову, дабы унизить меня, оскорбить человеческое достоинство, растоптать мою душу.
Они плевали и сморкались мне в лицо и запрещали вытираться. Затем звали своих коллег, объявляли им, что это я так засопливился и заслюнился, и хохотали. Бросали на пол нагайку и велели мне поднять ее. Несмотря на то, что мне опуститься на пол и поднять нагайку было очень тяжело, я вынужден был это делать, в противном случае сильно мучали.
К палачу, дежурившему около меня, приходило еще два-три. Кто-либо из них громко портил воздух и мне приказывали отгадать, кто именно. Для этой цели велели нюхать у каждого сзади. Но так как я отказывался, они объявляли, что это я сделал, и начинали коллективно мучить: тот руки крутил, тот за горло давил, тот папиросой жег. Затем снова начинали с того же.
Обедая, палач бросал на пол кусочек хлеба и велел мне подобрать его и съесть. Хотя я, не евший по нескольку дней и съел бы этот кусочек, но я боялся, чтобы палач не раздробил бы мне каблуком кисть, когда я буду брать хлеб, как это делалось с другими людьми. Тогда палач говорил, что он думал меня немного подкормить, но поскольку я "сыт", то ничего не получу.
Конечно, все это сопровождалось гнусной похабщиной. Я слышал, как палачи смеялись между собой, что он водил в уборную своего "пациента", не евшего уже четыре дня, и, увидев плавающий в моче хлеб, разрешил ему взять его и съесть. И тот взял, но как только он один раз глотнул, палач запретил больше есть и велел бросить. Таким образом, он получил удовольствие от того, что несчастный ел хлеб с мочой, но вместе с тем сберег режим голода, не дав возможности съесть даже этот хлеб.
Не приходится говорить о тех издевательствах, насмешках, оскорблениях, которые наносились без конца словами мне, а также моей жене, матери, детям. Чего только не измышляли, чего только не придумывали садисты. Иногда от нестерпимой обиды я попросту задыхался. Не раз думал, паралич сердца получу.
Но палачи приходили на "выручку". Они так начинали мучить физически, что от моральных страданий почти не оставалось и следа. Физические страдания оказывались сильнее всех прочих чувств, свойственных человеку.
Какую же надо было иметь силу любви, чтобы перебороть такие страдания!
Поскольку я уже на третьи сутки не имел силы сидеть, меня стали подкармливать раз в сутки, продолжая по-прежнему мучить. Каждый день заходил Шойхет и, побив меня, с ругательствами удалялся. Войдя на четвертый день, и на свои требования получив мой обычный ответ, он схватил меня за одну руку, а Костоломов за другую и, крикнув:
- Я тебе покажу, как коммунисты расправляются с фашистами! - стали с размаху бить спиной об стенку, пока мне не захватило дух, и я, задыхаясь, упал на пол.
Прошло снова 120 часов. Если нет никаких способов, чтобы хоть приблизительно обрисовать те страдания, которые я перенес в первую пятидневку, и то состояние грани между жизнью и смертью, в котором я находился через 120 часов, то я даже не берусь описывать того, каково мое состояние было после второй пятидневки. Важно лишь одно, что мой дух по-прежнему остался непреклонен. Тело же, казалось, было почти совсем разрушено.
18 июля утром меня привезли в камеру.

--- Далее ---