Павел Проценко

Свидетель

 

По стечению обстоятельств, только в начале третьего тысячелетия впервые в данном издании публикуются редкие мемуарные свидетельства об эпохе коллективизации и Голодоморе 1932—1933 годов, о поразительном опыте личного духовного роста в годы Большого террора — казалось бы, ему противопоказанного. Почти шестьдесят лет назад написаны эти тексты в отчаянной попытке достучаться до сознания современников и побудить их выступить в защиту добра и человечности.

Три публикуемые рукописи, объединенные жизненным путем и судьбой автора, — это описания глубоких разломов традиционной народной жизни на окраине восточно-европейского мира первой трети XX века.

В мемуаре «Именем народа» приводится история участия автора в атаке на крестьянство украинской деревни в период т. н. сплошной коллективизации. «Голод 1933 года» рисует картины Голодомора в Одессе, Киеве и Киевской области. «Блудный сын» является своего рода автобиографией мемуариста, изложением его духовной и общественно-политической эволюции: от горячей христианской веры детства и ранней юности к агрессивному богоборчеству, активному участию в строительстве новой общественно-государственной системы и до разочарования в ней и сознательного возвращения, через страшные испытания в советском пыточном застенке, к вере отцов.

Все три книги созданы в конце 1940-х годов (предположительно 1947—начало 1950-х) по горячим следам пережитого (и даже с использованием записей, вынесенных из тюрьмы и пронесенных через подполье). Написаны они с ясно прослеживаемой целью: послать в мир свидетельство-предупреждение об опасности советской утопии и одновременно составить картину антропологического перерождения современного человека, попавшегося на приманку идеологий.

Уникальность публикуемых текстов Д. Д. Гойченко очевидна. Прежде всего, в исторической мемуарной литературе практически не сохранилось столь подробных описаний коллективизации и тем более Голодомора 1932—1933 годов. Исключения единичны и обрывочны: ряд эмигрантских свидетельств (в частности, известного перебежчика Виктора Кравченко, чьи воспоминания[1] так до сих пор и не переведены на русский язык), несколько картин той эпохи, запечатленных диссидентами старшего поколения (генерал П. Г. Григоренко, Л. З. Копелев) и, в последнее время, опубликованные материалы «устной истории», в которых крестьяне, выжившие современники тех событий, рассказывают о пережитом[2].

Свидетельства Гойченко окрашены неординарностью личной позиции и жизненного пути автора. Родом из крестьян, он оказывается в рядах воинствующих противников своего сословия, его поработителей и угнетателей. Участвуя в разрушении и закабалении деревни, он одновременно и верил в необходимость и историческую обусловленность этого процесса, и внутренне ужасался тому делу, в котором вынужденно (но какой-то период и по горячему внутреннему согласию!) принимал активное участие. И наконец, в силу своей принадлежности к номенклатуре Гойченко обладал значительной и разносторонней информацией о положении в обществе. Внутренне же он никогда не порывал с крестьянской культурой, в нем всегда билось живое религиозное чувство, не затухала нравственная работа по осмыслению виденного и пережитого. Все это и породило тот неповторимый, широкий, сострадающий и одновременно трезвый авторский взгляд на происходившее с крестьянством и со страной, сделало мемуары Гойченко настоящей энциклопедией российско-украинской жизни эпохи Голодомора.

Судьба и личность Гойченко вся в разломах, вызванных катастрофой христианской цивилизации. Его облик, поразительная и загадочная биография требуют пояснений и прояснений, попыток реконструкции жизненного пути и проблематик автора.

 

Скупые факты, способные пролить свет на эту таинственную личность, приходится буквально «добывать» из его воспоминаний, а также из немногих сохранившихся писем, дневниковых записей и обрывочных свидетельств знавших его лиц. Ни свои произведения, ни письма он никогда не подписывал или подписывал псевдонимами. Никогда не обозначал географических координат своей малой родины; даже местности, которые он посещал и через которые пролегал его путь по Украине, обозначены туманно и расплывчато. Его скрытность обусловлена заботой о своих близких, желанием защитить их от возможного удара со стороны «органов», чьи повадки и задачи он прекрасно знал.

Родился Дмитрий Данилович 7 октября 1903 года (данные его социальной карты) в большом селе (полторы тысячи жителей), раскинувшемся на берегу Днепра. С определенностью можно утверждать, что местом его рождения была украинская часть Новороссии — обширной степной окраины европейского юга Российской империи, узкой полосой протянувшейся от Северного Кавказа (на востоке) до Бессарабии (на западе) и включавшей в себя шесть губерний. Более того, судя по ряду деталей при описании детства (развитые в родных местах, кроме хлебопашества, огородничество и садоводство), есть основания предполагать, что малая родина Дмитрия находилась в Екатеринославской губернии (нынешняя Днепропетровская область).

Один из его предков носил колоритное имя Фома Глухой[3], что указывает на вольные запорожские корни. Знаменитой столицей Запорожской Сечи в XVI веке был остров Хортица на днепровских порогах в границах того же степного края.

Теперь становятся понятными частые упоминания автора о вольнолюбии его земляков, о широком повстанческом движении, которым были охвачены родные места в годы Гражданской войны. Ведь именно в Екатеринославской губернии находилось знаменитое Гуляйполе — родина батьки Махно, а затем штаб-квартира его анархо-самостийной армии. И дело не в том, что односельчане Дмитрия были настроены промахновски, а в том, что махновщина питалась протестными настроениями украинских крестьян. Последние не желали ни власти белых, ни тем более красных и, скорее, стремились к установлению главенства в государственной жизни христианско-общинных порядков[4]. Только в таком контексте проясняются авторские упоминания о многолетнем вооруженном противостоянии его односельчан и даже сверстников коммунистическим войскам. В сознании крестьян юга Украины, с активно развивавшимся там с начала XX столетия хуторским фермерством, большевики с их утопическими фантазиями и варварским администрированием были настоящими иноземцами, презиравшими родную культуру.

Годы ранней юности Дмитрия проходили на фоне постоянных боев, которые вели мужицкие отряды против красных. Таким образом крестьяне годами привычно отстаивали свой микромир и миропорядок, возможность роста собственных коренных интересов в согласии со своей верой. Но крестьяне проиграли свою битву за свободу, — не в последнюю очередь из-за отсутствия общественной силы, выражающей их интересы.

Конфликт веры ребенка с духом мессианствующего прогресса, достигшего до родной деревенской околицы, разрушил органику внутреннего развития юноши. Описание сомнения, зародившегося в душе последнего под влиянием модных течений времени, рисует точную психологическую картину, характерную для тогдашних молодых поколений. С утратой христианства утрачивалась в них и гуманность.

19 января 1924 года, во время крещенского крестного хода, Дмитрий вместе с комсомольцами встал на пути верующих и не позволил им идти дальше. Его отец опустился перед ним на колени, но это не помогло: сын остался непреклонным[5].

По-видимому, в том же году Дмитрий уходит в Красную армию. Именно здесь происходила перековка молодых поколений россиян, здесь они слагали с себя «старое» культурное наследие и превращались в tabula rasa для новой идеологии. Поэтому неудивительно, что в воинской части у Дмитрия, по его позднейшему определению, произошло «заражение коммунизмом» и состоялся истовый переход в новую материалистическую веру. Поначалу перемена верований свидетельствовала скорее о чувстве потерянности, чем о личной убежденности в социализме. Теперь же пафос протеста, обращенный против близких и их «отсталого» мира, превратился у него в нетерпеливое ожидание скорого свершения мессианских обещаний марксизма. О напряженности подобного внутреннего состояния говорит согласие на принесение себя и других (!) в жертву утопии[6]. Таким путем шли (а где-то, в очередных затерянных углах планеты, идут и сейчас) многие социализируемые в процессе модернизации патриархального общества молодые люди, развиваясь в сторону полной моральной деградации[7].

После окончания военной службы (1924—1927) Дмитрий поступает (1927) в институт. Педагогический — так он обозначит его профиль в своей книге. Однако не исключено, что это было одно из внутренних высших заведений НКВД (об окончании им «школы НКВД» он, спустя много лет, расскажет настоятельнице кармелитского монастыря в Калифорнии)[8] или же один из многочисленных «коммунистических университетов»[9].

К моменту поступления образовательный ценз его, учитывая социальное происхождение, был высоким: неоконченная гимназия, что выгодно выделяло юношу среди сверстников-красноармейцев[10]. В своих воспоминаниях он отмечает, что, будучи в Красной армии, уклонился от вступления в партию, активно участвуя при этом в идеологической работе. Хотя в дальнейшем этот вопрос больше не затрагивал, безусловно, рядов ВКП (б) ему было не миновать. Революция открыла широкий путь к карьере миллионам выходцев из социальных низов. Но успешное продвижение наверх и закрепление социально-привилегированного статуса за красной образованной молодежью было гарантировано при одном жестком условии: полной покорности партийно-советским инстанциям и идеологическим руководящим установкам ЦК. Неукоснительно следуя этой установке, человек превращался в послушный инструмент партийной политики, теряя собственное лицо.

Ряд замечательных иллюстраций подобного уродливого развития оставил в своих рукописях Гойченко. В частности, рассказав о жалостливом уполномоченном по коллективизации (директоре районного отделения Госбанка) Васильеве, пускавшем слезу над своими жертвами, он замечает, что тот
 

«принадлежал, по-видимому, к тем очень немногим партийцам, которые из столь жестокой и бесчеловечной войны с народом, каковой являлась борьба за колхозы, вышел, не утратив еще окончательно чувства сострадания. Другие же, какими бы они раньше ни были, постепенно превращались в подлинных извергов».

 

И далее Гойченко на емком примере обрисовывает процесс неизбежной душевной деградации служителей советской карательной системы (формально государственной, но по существу мафиозной):

 

«Один из таких коммунистов рассказывал: “Бывало, отвезут тебя в село, оставят там – заготовь столько-то хлеба, хоть сдохни. Тоска, скука, беспомощность, страх за должность и людей жаль, места себе не находишь. Приедешь ни с чем, а как всыпят тебе на заседании парткома, после этого едешь с иным чувством. Проходит еще немного времени, привыкаешь гыркать на людей и готов разорвать тех, кто не сдает хлеб. А за время коллективизации я и вовсе потерял чувство жалости. Осталось только одно чувство – это страх перед наказанием за невыполнение задания партии…”»[11]

 

Автор приведенных строк потоком обстоятельств (выбранных, конечно, добровольно) устремлялся в гибельную воронку морального вырождения. Много лет спустя он признавался: «Переродившись и восприняв большевистское учение, я стал открыто исповедовать зло, подавляя иногда звучавший голос совести». От превращения в живой труп уберегли его сильная привязанность к отеческим пенатам, а также творчески и благодарно переживаемое счастье брака. Для Гойченко полнота супружества стала личным спасением и восстановлением гармонии, утраченной в ранней юности в идейном конфликте с родителями[12]. Он исподволь преобразился: «Семейное счастье облагораживало мой характер, любовь невольно усиливала чуткость и сострадательность к людям».

…Конкретных деталей и подробностей собственного детства (не говоря уже о родительских биографиях) сообщено им мало. Судя по косвенным данным, у отца и матери было четверо или пятеро детей.

 

Сестра Гойченко была убита большевиками в 1918. Тогда же (во всяком случае, в годы Гражданской войны) умер (или также погиб) один из братьев[13]. Еще с одним младшим братом, Андреем (1907 г. р.?), случилось исцеление от иконы Богородицы. Сведения о родительской семье можно почерпнуть и в «Голоде 1933 года», где приведена беседа автора с опухшей от голода старухой и, возможно, зашифровано изложены реальные события, случившиеся в его семье.

 

Семья была зажиточная[14], во всяком случае Дмитрия (по-видимому, он был старшим сыном) родители смогли устроить в гимназию (а значит, до этого он окончил приходскую школу или даже училище)[15]. Мать[16], как это часто случалось в крестьянских семьях, была не только наставницей и кормилицей, но и другом, которому дети доверяли сокровенное. Отец гордился школьными успехами сына и мечтал видеть его священником. Однако родители не смогли помочь своему любимцу в преодолении мировоззренческого кризиса (бессилен оказался здесь и священник гимназии, оказавшийся во власти тех же ходячих представлений, что соблазняли и его ученика)[17].

Эта их беспомощность перед лицом современности привела сына к бунту. Уже в Америке сокрушенно переживал:

 

«11 ноября [1951]. Вспомнилась своя церковь. Вспомнилось ее внутреннее устройство, чудная роспись и прочее до слез. А что творил злодей!.. А товарищи и последователи разорили потом и на месте ее соорудили другое здание».

 

Но удивительно, что, казалось бы бесповоротно разорвав с прошлым и пытаясь строить свою жизнь по схемам марксистской этики, Дмитрий сохранял тайные связи с родным селом и родственниками (их регулярная переписка была оборвана им только в 1931 году из опасения, что сельские доносчики смогут выяснить его местонахождение). Причем последние ему постоянно помогали, участливо следя за его судьбой на чужбине (переданная близким человеком сельсоветская справка о его социально-правильном происхождении спасла от разоблачения во время очередной партийной чистки). Сам же он из-за своего малодушия не смог поддержать их, умиравших — и умерших — от голода в 1933 году.

В эпоху нэпа и форсированной индустриализации взаимоотношения деревенской родни со своими взбунтовавшимися детьми[18] часто носили характер трагедии. В этой перспективе многозначной и словно бы взятой из древнего евангельского архетипа видится встреча Дмитрия с отцом после армейской службы: «Встретил отца через 2,5 года. Увидев меня в калитке, отец со слезами на глазах побежал навстречу».

И далее: «Мать встретила меня так же, 12 лет спустя»[19].

Первый брак Гойченко заключен, вероятно, в 1929 году. В декабре 1929 — апреле 1930[20] он в составе студенческой бригады участвует в штурме украинской деревни во время форсированной коллективизации. С октября 1930 он вновь в рядах активистов, посланных ломать сельский уклад. Принципиально студент-второкурсник Гойченко был согласен с политикой партии и правительства. На земле нельзя достигнуть «рая» без насилия — так он про себя и для себя расшифровывал необходимость жестокого курса в отношении крестьянства. Однако конкретные меры, которые широко применялись коллективизаторами, возмущали его совесть и вызывали все нарастающее чувство протеста. Как уполномоченный по хлебозаготовкам, он должен был обеспечить выполнение драконовского плана в селах Степановка и Яблоновка[21]. Посещая с этим заданием хаты сельских жителей, он должен был воспринимать их как врагов, но не мог не видеть в них своих близких и понимал, что участвует в преступлении.

С самого начала своей активистской работы на селе Дмитрий догадывался (даже вопреки желанию и велению ума), что государство ставит своей целью закабаление народа и его полное подчинение воле партийной бюрократии. Поэтому внутреннее зрение его было предельно обостренным, схватывая суть происходящего и запечатлевая в памяти малейшие его детали.

Надо понять, что собой в тот момент представлял этот молодой марксистский схоласт с деревенскими корнями и жаждой построения рая на земле. Речь его насыщена явными и скрытыми цитатами из работ партийных вождей, аллюзиями из партийной мифологии, ссылками на указания партийных съездов, пленумов, секретных циркуляров из Москвы и республиканского центра. Он в курсе слухов, которые циркулировали среди номенклатуры, а поэтому знает о направлении стратегических операций кремлевского руководства[22] и даже порой сознает подноготную этих планов. При этом его информированность о происходящих в стране процессах, понимание темных сторон советской действительности поначалу не ставили под сомнение правильность главных целей.

Как и многих, мобилизованных революцией выходцев из народа, Дмитрия переполняли надежды на скорое разрешение застарелых проклятых вопросов российской жизни и преодоление ее отсталости. Это была трансформированная «старая» вера в силу новых материалистических и политически подкованных святых, которые обещали «спасти»[23] народ, проведя его через ад тяжелого переходного этапа под названием «коллективизация».

«Я искренне старался убеждать крестьян в пользе коллективизации», — вспоминал Гойченко. Однако дело сильно портили местные власти, терроризируя и озлобляя население. Где найти достойных исполнителей грандиозных задач? Стать таковым самому не получилось, так как сразу же выяснилось, что приезжие уполномоченные призваны на роль сторожевых собак, а не «друзей народа». Красное миссионерство оборачивалось будничной обязанностью обманывать, давить и грабить людей.

В 1990-е годы наблюдался всплеск публикаций по исследованию коллективизации, введший в научный оборот большое количество новых материалов. Один из основателей советского крестьяноведения, В. П. Данилов, сделал тогда замечательное открытие, проливающее свет на тайные, «научные», основания того репрессивного механизма, который был запущен сталинской «революцией сверху». Речь идет о рожденном советской статистикой в 1926 году мифе об огромных «невидимых хлебных запасах» у крестьян. После ряда манипуляций с подсчетами, проведенных в недрах ЦСУ, политическому руководству было доложено, что в 1927—1928 годах хлебные излишки крестьян достигнут 900 миллионов пудов. На этой цифре был построен народно-хозяйственный план страны. Но так как реальное количество зерна было почти на 400 миллионов пудов меньше и это прекрасно знало Политбюро и высшее звено управленцев, то в области внутренней политики последовала целая серия соответствующих мероприятий[24]. Прежде всего был введен строжайший запрет на публикацию любых сообщений о продовольственных затруднениях. Затем — на публикацию данных об экспорте зерновых культур. Гриф секретности наложили на всю информацию о положении в стране. В дело проведения хлебозаготовок активно подключили ОГПУ, что превращало их, как справедливо считает историк, в разновидность политической борьбы со всеми вытекающими отсюда последствиями. Для обоснования политики зажима и репрессий, приходящей на смену послаблений времен нэпа, официальная пропаганда начала пугать обывателя угрозой внешней опасности и надвигающейся войны. Конечно, начали «укреплять тыл» — массовыми арестами и внесудебными расстрелами. И вся эта тяжеловесная пирамида из чудовищных злодеяний (на языке чиновников — «мероприятий») сооружалась на лжи о хлебном изобилии, которое позволит перевооружить промышленность, укрепить оборону и перегнать Запад. Оставалось лишь заставить крестьян сдать этот несуществующий хлеб.

Практическое выполнение этой задачи способствовало прозрению Гойченко относительно природы советской власти. Процесс отрезвления проходил неотвратимо, но не быстро («Не так-то легко было удалить из души коммунистический яд…»).

По-видимому, на Пасху 1932 года умирает его жена[25]. У вдовца на руках остается маленький сын. Уже осенью того же года мы видим его одиноким в голодной Одессе, где он работает в системе народного образования. В «Голоде 1933 года» даны подробные и разноплановые описания одесской действительности, начинающиеся с 1929 года.

В начале весны 1933 года Гойченко получив известие о голодной смерти родителей[26], безуспешно пытается уехать в Россию (к родственникам) и в конце концов оказывается в Киеве. Здесь он восстанавливает отношения с другом своего детства, ставшим высокопоставленным партийным функционером. С его помощью он получает работу в местном отделении Красного Креста. Впрочем, место службы могло быть обозначено им вполне условно (в целях конспирации).

Его описания голодающего города на Днепре, вымирающих сел Киевщины в черновике имеют подзаголовок «Картинки подлинной жизни».

В отличие от свидетельств, собранных американской комиссией по Голодомору, носящих характер частных и обрывочных описаний происшедшей катастрофы уцелевшими уроженцами украинской деревни, рассказу Гойченко присущ системный характер. Он схватывает реальность на разных уровнях, в разрезах различных социальных слоев (номенклатурные работники, горожане разнообразного имущественного положения, сельская администрация, крестьяне). Особо стоит отметить его наблюдения над психологией и поведением людей, поставленных ходом событий в запредельные положения. Ценны его выводы об изменениях и переменах, вызванных и Голодомором, и, в целом перемалыванием и унижениями подсоветской жизни, в ментальности и душе народа.

Взгляд автора проникает в саму глубь явлений, замечая такие тонкие и важные детали, которые характеризуют существо наблюдаемого в его онтологических корнях, в потоке исторических взаимосвязей и преемственности. Цитируя речь важного партийного туза (Соломина), агитирующего бедняков «кулацкой» Яблоновки[27] возненавидеть своих врагов и делом доказать эту «правильную» ненависть, он показывает, что творимое большевиками целиком лежит в плоскости религиозных идей и столкновений (а в нашем историческом пространстве главные события всегда происходят в религиозном русле). Именно это и составляло содержание революционного соблазна: столкнуть людей в стихию оправдываемого любыми предлогами насилия и вовлеченностью в кровопролитие переменить их сознание, поменять знак их веры.

 

Агитатор проповедовал: «Я понимаю вас, товарищи, что вы воспитаны в духе мира, любви, привязанности к людям, раболепия. Вы не желаете другим зла. Но все ли такие у вас в селе? Конечно, не все. Мы отбрасываем всякие ложные учения, что якобы мир держится любовью. Наоборот, как установлено великими учителями марксизма, вся история человечества есть жесточайшая борьба. А основой борьбы есть ненависть одних людей к другим. И если вы не питаете ненависти к другим, так это не значит, что другие не питают ее к вам, правда, маскируясь красивыми словами и лицемерными улыбками. Я это вам сегодня же докажу фактами. Многие из вас когда-то с оружием в руках боролись против несправедливости и неравенства. Но, к сожалению, еще и сейчас есть большое неравенство, хотя бы в вашем селе. Теперь настало время, когда мы осуществим действительное равенство».

 

Цитируя этот неистовый призыв к разнузданности, автор подчеркивает его развращающее воздействие на селян, еще недавно сплоченно сопротивлявшихся коллективистской утопии. Крестьяне изменили своему мировоззрению и принципам, так или иначе связанным с идеями христианства. Сдвинулась с оснований душа, и зашатался привычный мир.

 

«Видно, в человеческие души вошло смятение. Люди теряли под собой почву и не знали, как поступить. Еще несколько дней назад такие дружные, сегодня, когда их единство оказалось разбитым, когда в их рядах завелись предатели, люди были поколеблены в своей прежней твердости… ибо, хотя на их стороне была правда, но им противостояла сила, могущая с ними расправляться как угодно. Очевидно, душу каждого пронизывало чувство страха…»

 

Все тексты Гойченко говорят о том, что причиной падения человека является утрата веры и измена отеческой традиции. Именно в этом коренятся все последующие наши беды и поражения. Он также постоянно напоминает о том, что ослепление классовым соблазном было временным, что прозрение наступило скоро и у очень многих, даже, в той или иной степени, у большинства народа. Однако искупление смертного греха зависти и братоубийства стало делом личным, влияющим на атмосферу души, переменить же общественный климат можно было только всеобщим покаянием и подвигом, что в условиях порабощения и государственного террора тех лет стало и вовсе невозможным.

Гойченко точно знает (ибо видел воочию), что крестьяне шли в ярмо не как бессловесные бараны. Деревня упорно сопротивлялась обману, но до этого слишком долго верила красивым обещаниям вождей («земля народу»), чтобы смогла устоять в борьбе за свою свободу.

Борьба крестьян ничего общего не имела с пугачевщиной или с терроризмом (как то изображала большевистская пропаганда). Картины крестьянского сопротивления, сохраненные для истории Гойченко, ценны отчетливо проступающей смысловой, осознанной стороной массового выступления деревни. Это не мятеж, «бессмысленный и беспощадный», а протест, стремящийся отстоять узурпируемые властью права граждан. Протест с разумом в глазах и с четким стремлением всеми силами перевести стихию гнева в жесткие правовые договоренности долгожданного общественного мира.

Когда летом 1930 года в «Н-ском» районе Украины вспыхнуло мощное антиколхозное восстание, крестьяне большого села остановили машину окружкомовского начальника Соломина и потребовали от того «отчета о творящемся насилии».

 

«Перепуганный Соломин, слыша грозные крики, требующие расправы с ним, поднялся в машине и, дрожа всем телом, заявил: “Никакого насилия в деле коллективизации быть не может. Каждый сам должен решать, вступать ему в колхоз или нет”[28]. Поднятые палки опустились. Руки, державшие камни, уронили их. Народ радостно возвращался домой. Вернувшись с базара, все пошли забирать свое имущество [из колхоза], но Соломин тоже не зевал. Когда крестьяне разбирали свое имущество, в это время шли уже аресты “зачинщиков”. Лишь тогда люди поняли, что Соломин их обманул, чтобы уйти от грозившей ему опасности»[29].

 

Гойченко не проходит мимо тех героических личностей из народа, кто смог талантливо организовать многолетнее сопротивление преступному режиму. Заклейменные советской пропагандой как «бандиты», оклеветанные и почти исчезнувшие из исторической памяти умученного народа, они встают на страницах публикуемых воспоминаний как важный пример сознательного протеста. В отличие от большевистских бонз (того же С. В. Коссиора, с которым сталкивался и в котором разочаровался Дмитрий), чье поведение так напоминает уголовников, вожди народного сопротивления обладают и реальными нравственными принципами и благородством.

Между тем партийное руководство продолжает использовать способности Гойченко (он был, по собственному признанию, добросовестен и исполнителен) и перебрасывает его на новые участки борьбы.

В начале 1934 года мы застаем его на русском Европейском Севере, в Ленинградской области[30], куда с опозданием добрался фронт коллективизации. Не исключено, что здесь Дмитрий руководит (или состоит в аппарате) одной из МТС[31]. Еще через год, когда в целом сплошная коллективизация в СССР завершилась и настала краткая эпоха сталинского мини-нэпа, Гойченко вновь оказывается на Украине, в одной из областей, граничащих с Польшей. Его педагогическая специальность каким-то образом пригодилась[32] для нового ответственного задания партии — работы на шпионских курсах, где готовились тайные курьеры для связи с заграничными агентами НКВД. Есть основания предполагать, что эта работа длилась недолго, так как он успел подготовить к выпуску всего трех подобных курьеров (обучение каждого длилось несколько недель)[33].

В том же, 1935-м, году Дмитрий встречает новую любовь, «Марию», и вторично женится. Страх, который он постоянно испытывал, ощущение неминуемо надвигающегося разоблачения, удручающие картины окружающей действительности с ее беспросветным бытом и нравами можно было преодолевать только при поддержке любящей и созвучной души. «Трудно переоценить, — писал он позже, — ту поистине спасительную роль, которую играет в… страшное время близкий человек». По иронии судьбы, его социальное положение в те же годы значительно ухудшается. Насколько можно предположить из косвенных обмолвок, рассеянных на страницах воспоминаний, Гойченко вновь уходит в систему народного образования[34]. Его доброжелательное отношение к подчиненным[35] вызывает подозрение в двурушничестве, что приводит к публичной проработке и последующему увольнению. В начале 1937 года он устраивается бухгалтером на небольшом заводе в районном центре[36].

Можно только догадываться, что в этот период они с женой обитают в доме у тещи — в одной из приграничных украинских областей (Винницкая, Каменец-Подольская?). Вообще вопрос о составе его второй семьи покрыт пеленой умолчания.

Сын от первого брака, возможно, жил с ними; также незадолго до ареста родился, видимо, еще один, уже общий, «ребенок»[37] (не исключено, что между 1935 и 1937-м годом родилось у них двое детей)[38].

Уже в тюремных застенках Дмитрий — в отчаянии от мысли, что жена может его бросить, — вспоминает о детях, как о спасительном последнем якоре: «Но тогда остаются лишь дети, ради которых еще стоит жить». Жена и дети оказываются в это время единственным убежищем для его души.

23 ноября 1937 года последовал арест, обвинение по политической 58 статье, а затем долгий пыточный конвейер, ставивший целью добиться от Дмитрия самооговора, признания в принадлежности к контрреволюционной организации и названии своих мнимых соучастников. В мемуарах Гойченко остались подробные описания пыток, которым подвергали узников в коммунистической тюрьме. Первая серия допросов с пристрастием продолжалась с 5 по 18 января 1938 года. Особенно же детально выписаны непрерывные пытки протяженностью по пять дней, проходившие в четыре этапа с 7 по 27 июля. Каждый виток очередных мучений длился приблизительно пять суток (117—120 часов). В этом земном аду Дмитрий Данилович выстоял, не принял лжи и никого не предал. Через десять лет он смог не только запечатлеть пережитое, но и глубоко проанализировать происшедшее с ним, описать тот источник сил, который помогает личности устоять перед насилием. «Мне дала силу любовь», — подытожил он позже. Между допросами, вспоминая древних христианских мучеников, он спрашивал себя: «Почему я не могу терпеть, как они? Им давала силу любовь… Если же моя любовь оказалась бы слабее мук, то это не любовь, а лицемерие и самообман».

Поразительные совпадения с судьбой Гойченко находим в биографии комбрига Александра Горбатова (1891—1973). Арестованный на исходе Большого террора, он также перенес пыточный конвейер (как минимум два круга допросов по 120 часов каждый)[39]. Не признав возводимой на него вины, он в трех тюрьмах и в колымских концлагерях, куда был помещен, оказался белой вороной: все сокамерники оклеветали себя и других. Выходец из бедной и религиозной крестьянской семьи, он также, благодаря природным способностям, в советское время делал успешную карьеру, а попав под репрессии, держался на вере в добро, воспитанной в детстве, на любви к верной и самоотверженной жене. Результатом подобной стойкости духа стало неожиданное оправдание и освобождение в марте 1941 года.

Вот и Дмитрия Даниловича, превратив в полутруп, не сломили нравственно, и скорее всего, весной 1940 года[40], взяв подписку о неразглашении «тайны следствия», выпустили на свободу[41]. Тюрьма находилась в областном центре[42], откуда он, по-видимому, и приехал в районный городок к своей семье. Вскоре («не прошло и двух месяцев») приходит известие о внесении его в новые «черные» списки[43]; пришлось уезжать, возможно, в Донбасс, где новые индустриальные предприятия нуждались в рабочих руках (поэтому неудивительно его появление в Харькове). Обстоятельства заставили Гойченко менее чем через год (октябрь—ноябрь 1940) бросить завод[44] и, скрываясь от нового ареста, перейти на нелегальное положение. В попытках уйти от ищеек НКВД он много передвигается по стране: Днепропетровск, Ростов-на-Дону, Северный Кавказ, Одесса, Киев, Москва, Ленинград, Смоленск, Ярославль[45]. Всюду голод, товарный дефицит, взаимная разобщенность населения, подавленность и запуганность людей.

Немецкая оккупация позволила ему выйти из десятимесячного подполья, но он еще долго отлеживался в какой-то украинской деревне, болея после перенесенных потрясений. Вокруг народ поначалу также приходил в себя, восстанавливая поруганные храмы и надеясь на лучшее. По-видимому, в 1941—1943 годах у супругов Гойченко рождаются, одна за другой, две дочери. За переполненным событиями и нервным напряжением военным временем окрестить детей было недосуг (но и собственный возврат в Церковь еще не решен). Приближавшаяся линия фронта заставила их бежать в западные области Украины[46], Польшу[47], а затем они оказываются в Германии в одном из нацистских «лагерей смерти». Перенеся ряд тяжких испытаний, они смогли «выскользнуть» и оттуда. Может быть, с помощью представителей старой эмиграции?[48] Во всяком случае, уже частным образом живя «на пятом этаже», они испытали ужасы бомбардировок союзнической авиации. Но чаша страданий еще не была ими выпита до дна.

После падения Третьего рейха они попадают в новую разновидность лагерей — для перемещенных лиц (displaced persons, «ди-пи»). Лагеря эти находились в ведении «Администрации Объединенных Наций по вопросам помощи и размещения» (UNRRA, в неправильной русской транскрипции, распространенной среди эмигрантов — УНРРА), но конкретно управлялись той или иной страной-союзником. В западной оккупационной зоне подобные лагеря нередко формировались по национальному признаку; так, существовали «польские» лагеря, куда помещали беженцев из Польши и Украины (частично, до 1939 г., входившей в Польшу). Самоуправление в них осуществлялось бывшими польскими военными, связанными со своим правительством в изгнании. Возможно, что именно в такой лагерь, благодаря помощи поляков, попадает семья Дмитрия[49].

Хотя многие из эмигрантов второй волны, оставили вполне мрачные описания этих мест по сбору, политической проверке и рассортировке беженцев[50], но режим в них допускал некоторую свободу, позволяя этническим группам организовывать свою конфессиональную и культурную жизнь. Там не только выпускали периодические издания, но и создавали специальные учебные заведения и даже интернациональный университет (в Мюнхене) для «ди-пи». Многие получали разрешение отлучаться для подработок, для перемещения по стране пребывания.

В эти годы, когда над самыми близкими и одновременно столь беззащитными людьми неотрывно висела угроза выдачи Советам, в самом Дмитрии происходила большая внутренняя работа. Какие-то контакты наладились с представителями Русской Православной Зарубежной Церкви, и одно время в письме к ее первоиерарху он хотел изложить свою жизнь в виде исповеди. Он начал вести подробные дневниковые записи. Эти записи предназначались в будущем для его детей[51], обобщая отцовский опыт и подводя некоторые итоги. Нарицательные имена, которые он давал персонажам автобиографии в целях конспирации, играли при этом роль и назидательную, и символически-обобщающую, типологическую. Они обозначали пороки, из которых развивается настоящая личность или лукавая личина.

Одна особенность поражает при чтении этого мемуарного и одновременно духовного свидетельства: авторская отстраненность от описываемых страстей. Дмитрий Данилович никогда никого не осуждает, он обличает зло, явление, но не человека. Он детально описывает страшное нравственное состояние, в которое пришел советский народ, но сострадает ему и болеет за него. Отсюда он, украинец, не сводит причины случившегося с его народом к поиску козла отпущения: к мнимой вине «москалей», России, к козням чужих. Для него коммунизм — это идеология, ставящая себя над человеком, над миром, над непознаваемой тайной сердца. Поэтому нужно всеми силами стремиться раскрыть маски этой пагубы, обрушившейся на души людей и угрожающей существованию земли.

Несомненно ощущая себя украинцем (в его текстах постоянно употребляются украинизмы), прекрасно зная обычаи и характер своего народа, Гойченко при этом сознательно воспринимает себя частью российской культуры, являющейся универсальным языком в межнациональных связях восточно-европейских окраин. Но именно поэтому он стоит на позиции христианского универсализма, отвергая национальные обиды и взаимные претензии ради сосредоточенного совместного отстаивания ценностей европейской цивилизации. Несмотря на пережитые унижения и преследования на родине, настоящее свое бесправие, утеснения и нависшую угрозу выдачи в советское рабство, он переживает историю жизнеутверждающе, потому что зряч к добру, творимому такими же, как он, «маленькими людьми», сохраняющими веру в Вечное и Святое.

Его настроение тех дней проступает в сохранившемся, хотя более позднем по времени, публицистическом тексте, открытом письме к эмигрантскому журналисту Д. Ф. Пронину[52]. Несмотря на то что статья этого бывшего участника Белого движения нами не найдена, содержание ее вполне усматривается из ответа Гойченко, который счел необходимым поддержать своего адресата. Оба, несомненно, считают, что национальные самолюбия и взаимные претензии пострадавших от коммунизма народов должны быть преодолены ради национального покаяния и сосредоточенности на главном: на духовной собранности во имя идеалов свободы и цивилизации.

 

«Вам удалось, — писал Дмитрий Данилович, — высказать то, что мы, маленькие люди, можем только думать про себя без всякой надежды, что наши мысли найдут место на страницах печати. Конечно, в прессу попадает слишком много материалов, отражающих озлобление по адресу союзников и народностей, соприкасавшихся в течение истории с нашей родиной. В данном случае я имею в виду поляков. Получается впечатление, что, кроме зла и дурного отношения, мы ничего ни от кого не видели. А между тем спасались и устроились на новых местах сотни тысяч людей. Это одно уже свидетельствует о том, что кто-то помогал и как много для нас сделали...

Трагедия Лиенца[53] останется достоянием истории и навсегда сохранится в памяти народов. Не так давно ей было посвящено две книги немецких авторов[54]. Но сколько людей (поляков, балтийцев, наших) вывезли англичане из Берлина совершенно незаметно! Распространяться об этом было бы оказать медвежью услугу в случае повторения подобной ситуации.

Знакомая, работавшая в органах немецкой пропаганды, рассказывала, как их застали англичане в маленьком немецком городе, куда было переведено их учреждение, чтобы работа не нарушалась постоянными налетами на Берлин. Им сурово объявили, что все они считаются арестованными, но свободы их не лишили. Потом заинтересовались их работой, стали их снабжать и без дальнейших разговоров вывезли в Висбаден, где они мирно проживали, пока не разъехались.

В районе Брауншвейга, в бывшем лагере военнопленных (условия оставляли желать много, много лучшего), английские квакеры (Friends Ambulance Unit) по поручению английского командования устроили транзитный лагерь для беженцев всех национальностей и бесподданных. Их трогательное отношение и заботу нельзя вспоминать без чувства глубокой благодарности и даже умиления.

Прав магистр Свитич[55]. Со времени первого раздела Польши нарастала ненависть к русским и православным. Эта ненависть нашла полное свое воплощение во время кратковременного существования самостоятельного польского государства после Первой мировой войны. Особенно тяжело, конечно, воспринималось преследование Православной Церкви. Но не будем говорить о взаимных обидах, контрпретензиях и т. д. за период существования Польши в пределах русского государства и затем ее самостоятельного существования. Обратимся к нашему времени.

В результате Второй мировой войны Польша пострадала больше других государств. Самым главным ее союзником[56] ей была навязана ненавистная ей форма государственного устройства, противоречащая ее национальному духу и глубокой религиозности. Можно сказать, что несколько десятков миллионов людей было выдано самому злейшему ее историческому врагу. Казалось бы, что ненависть к русским должна была увеличиться.

А между тем в многочисленных польских лагерях в западной зоне Германии русские люди находили надежное убежище, в том числе и дезертировавшие красноармейцы и советские офицеры. Когда усердные сотрудники УННРы вызывали польских офицеров устанавливать сомнительное польское гражданство в других лагерях, не помню случая, чтобы польский офицер, так называемый “поручник” (поручик), не признал их действительно польского происхождения. При этом им неизменно предлагалось перейти в польский лагерь. Конечно, не всюду были одинаково приветливы к непрошеным гостям, но зла им не делали.

В одном из известных мне лагерей был такой случай. Мы заметили, что к нашему соседу, инженеру с женой, часто заходит бывший советский железнодорожник и инженер принимает его с особым вниманием и предупредительностью. Мы заинтересовались. Сам по себе человек был скучный, в разговоре неинтересный. “Он нас спас, — объяснил инженер, — нашим пребыванием здесь мы с Х. [и его] семьей обязаны исключительно ему”. Этот советский железнодорожник был из района Шепетовки. Там ему приходилось постоянно соприкасаться с поляками, да и местное население говорило по-польски. Поэтому и он, и его семья знали этот язык. После войны этот железнодорожник и оба инженера с семьями оказались в советском лагере и ожидали отправки на родину. Недалеко от них был польский лагерь. Железнодорожник, человек религиозный, не хотел возвращаться. Поэтому в один прекрасный день он отправился к коменданту польского лагеря и попросил взять его с семьей в их лагерь. Комендант легко согласился и предложил подождать, пока он напишет отношение коменданту советского лагеря, чтобы он отпустил польских граждан. Когда он принес отношение, то в нем, кроме семьи железнодорожника, оказалось еще 15 свободных строчек: “Возьмите еще кого-нибудь из ваших “пожондных[57] людей””, — сказал комендант. Это было спасение для обоих инженеров с семьями и еще нескольких человек.

 

Так же справедливо Ваше замечание относительно “исторических задач” России. Ссылка на них действительно оказывает плохую услугу всему делу борьбы против коммунизма. Один знакомый во время Второй мировой войны посетил кого-то из видных вождей Белого движения. Старый генерал прямо заявил ему, что в данной войне его симпатии на стороне большевиков, потому что они выполняют историческую задачу России — разбить Германию. Таких “исторических задач” оказалось много: присоединение Галиции и Червонной Руси к СССР, объединение славянских народов под одним общим идеологическим руководством, возвращение Сахалина и т. д. Если в выполнении этих “исторических задач” принимает участие Московская патриархия, разве это может не вызывать негодование по ее адресу? Зачем ей заниматься воссоединением униатов и вмешиваться в церковную жизнь других славянских стран и Ближнего Востока, когда у нее своей непосредственной миссионерской работы по обращению или возвращению к вере многочисленных безбожников должно было бы быть много!

Естественно поэтому, что недостаточно знакомые с историей России, ее литературой и течениями общественной мысли могут видеть в действиях советской власти продолжение деятельности “царского империализма”. Осуществление славянофильских мечтаний и т. п. Это чрезвычайно опасный уклон, потому что таким образом коммунизм утрачивает интернациональный характер и становится национальным, русским; поле борьбы с коммунизмом, вместо того, чтобы расширяться и углубляться, суживается в то время, как поле деятельности коммунизма расширяется и углубляется. Если несколько лет тому назад во всем видели “руку Москвы”, то теперь все вспышки революционного движения в бывших колониальных или отсталых странах относятся за счет национального возрождения.

Вместе с тем, из архива истории воскрешают идею борьбы Запада с Востоком, агрессивность которого, якобы, является причиной всех современных бедствий, т. е. перестают видеть, в чем корень зла. Возможно, что и этот поворот в оценке разрушительной деятельности коммунизма является результатом тщательно и умело проводимой пропаганды, направленной к усыплению и дезориентации свободного мира. Поэтому русскую эмиграцию должно было бы не столько интересовать выполнение “исторических задач” России, чтобы воспользоваться этим, когда “мы вернемся”, а то, чтобы нас и весь свободный мир не застали врасплох, если попытаются прийти сюда»[58].

 

Идейная и эмоциональная составляющая этого письма заключается в ответе на один из «проклятых вопросов»: для чего человеку нужна свобода? Зачем так отчаянно пытались остаться на Западе, цепляясь за малейшую возможность, миллионы советских людей, оказавшихся там на волне грозных событий Второй мировой войны? Конечно, для многих из них возвращение на историческую родину обещало нескончаемую череду мучений, ведущих к гибели. Все эти перемещенные из СССР лица на кратком временном отрывке побывали в трех мирах. Из счастливого коммунистического будущего они переместились в будущее национал-социалистическое, а затем оказались в настоящем разрушенной, но освобожденной Европы. Они сверяли свой опыт, сравнивали, наблюдали, чего достигли их собратья по континенту и культуре, развиваясь в русле христианской парадигмы общемировой истории. Остаться на Западе для большинства советских беженцев означало получить шанс на право быть нормальным, обыденным человеком с его стремлением к удобному быту и житейскому благополучию. Избавиться от двоемыслия и идеологической истерии, трудиться для процветания собственной семьи, восстановить мир своей юности, детства, тайной мечты своих родителей, задавленных диктатурой.

Из огромной послевоенной русской диаспоры слишком мало дошло до нас мемуаров и свидетельств о том, что видели ее представители на родине, об их судьбах и испытаниях. А ведь в ее среде были люди потрясающих биографий, большой культуры, многое знавшие о системе советского подавления, о настроениях всех слоев общества (включая партноменклатуру, армию, спецслужбы) и его действительной истории. Причиной этого умалчивания был страх[59], но не в меньшей степени и превратные представления о подлинных ценностях и подлинной России.

В древних аскетических трактатах православного Востока смысл личной свободы формулировался так: прийти в память и бодрствовать. В этой формуле «бодрствовать» означает, конечно, не стремление пребывать в физическом здравии, а стремление к очищению ума, к изменению себя и мира в согласии с ценностями Евангелия. В подобном изменении (греческое слово «покаяние» в переводе на русский означает «перемену ума») и заключается лучшая защита себя, своего дома и человечества от агрессии злых сил. Дмитрий Данилович был одним из немногих, для кого уход из-под внешней власти коммунизма означал поиск не столько физического спасения и удобства, сколько жажду внутреннего избавления от зла. Свобода была нужна ему для раскрытия в себе и окружающем мире высшего смысла и замысла.

На Западе, в лагерях для беженцев, у Гойченко завершался болезненный процесс внутреннего протрезвления, возвращения в «отчий дом»[60]. Он исповедовал свои падения и неправду, одновременно восполняя провалы в духовном развитии, образовавшиеся в ярме несвободы. В это время (1947) он мучительно[61] начинает писать автобиографию («Блудный сын») как акт покаяния, обращенный к людям, способным понять трагедию его жизни, и «вывести для себя полезные уроки». Он жаждал, чтоб «край святых чудес» услышал и принял его слово, как предупреждение о слепоте и надвигающейся опасности порабощения. Пронзающее беспокойство слышится в его строках: «Мучительно медленно прозревает мир…». Конечно, Дмитрий мечтал, чтобы путь его детей, усвоивших отцовский опыт, был прямее и плодотворней его собственного. Но впереди поджидал страшный удар.

Конкретные обстоятельства, как и время происшедшей трагедии точно не известны. По-видимому, в 1947 или 1948 году жена и дети Гойченко «теряются», скорее всего, насильно депортируются в советскую оккупационную зону, а оттуда на родину. Случилось это событие в то время, когда глава семейства для заработка находился в отлучке из лагеря UNRRA[62]. В декабре 1959 года в письме по-английски к неизвестному другу он кратко упоминает о своей боли:

«Но огромная радость моего духовного перерождения была омрачена, поскольку две мои дочери, Н. и П., обе некрещеные, остались в советском аду. Они ничего не знают о Боге. Если они еще не умерли, а их души еще не потеряны, то, кажется, подобной судьбы им все равно не избежать»[63].

Другим ударом стало для него в это время разочарование в отзывчивости Запада. В мемуарном тексте, посвященном коллективизации на российском Европейском Севере, он с горечью пишет о том, что народы СССР, долго надеявшиеся на помощь свободного мира, поняли напрасность своих ожиданий и потому стали относиться к нему как к разновидности своего, советского, режима.

 

«Долгие годы, — подчеркивал он, — народ взирал на Запад, но, в конце концов, убедился, что почти каждый там, на Западе, занят исключительно своими личными интересами, что ему нет дела до страданий и гибели многомиллионного народа, что для него рассказы о десятках миллионов каторжников, о чудовищных пытках, о беспримерном ограблении народа и уморении голодом десятка областей — лишь приключенческие романы. Что многие там, на Западе, извлекают барыши, покупая по дешевке все, добытое ценою слез, голода, крови и гибели миллионов людей, и сердце их не дрогнет и совесть их спокойна»[64].

 

Это ставило под сомнение все надежды быть услышанным, предупредить об опасности, которую содержала в себе советская пропаганда для расслабленного стиля жизни потребительского западного общества. «Что же после этого остается делать?» — спрашивала его смятенная душа. Дальнейшее — это углубление в себя, одинокий путь, преодоление холода мира силой любви.

Придя в отчаяние от потери близких, он — почти одновременно — не просто утверждается в вере во Христа, но на Крещение 1949 года с ним случается настоящее внутреннее озарение. Толчком послужил просмотренный в этот день знаменитый голливудский фильм, рассказывающий о судьбе католической святой Бернадетты Субиру[65]. Она родилась во Франции в бедной крестьянской семье. В 1858 году в районе Лурда ей было видение Богородицы, из-за чего впоследствии девочка вынесла множество издевательств и унижений со стороны светских властей и столкнулась с равнодушием служителей Церкви. Благодаря силе характера, она мужественно вынесла все испытания и болезни, выпавшие на ее долю, оказывая неотразимое влияние на окружающих…

Внутренний переворот, случившийся с ним после просмотра фильма[66], избавляет от страха за семью[67]. В любых, самых отчаянных обстоятельствах, у человека есть возможность обрести вечное и разглядеть подлинное.

Дмитрий принимает кардинальное решение — посвятить свою жизнь Богоматери, служению Церкви и молитвам за тех, кто его мучил[68]. «Всегда стараться помнить, — записал 17 января 1958 года, — как Господь ответил на мое величайшее зло (19/1—24 г.) величайшим добром, оценить которое невозможно (19/1—49 г.). Благодарить Его всем сердцем и стараться подражать Ему, побеждая своим добром человеческое зло»[69].

 

Сам он получает разрешение на въезд в США, но еще какое-то время до отъезда живет у друзей в районе Боденского озера в местечке Оберкоттерн (Oberkottern; Швабия — юго-западная часть Баварии)[70]. В марте 1949-го совершает поездку в городок Коннерсройт (Konnersreuth, на севере той же федеральной земли), ставшую для него чем-то важным, этапным[71].

По-видимому, во второй половине 1949 года он прибывает в Америку[72], уже в июле следующего получив свой первый официальный американский документ Social Security Number. Началась скучная, тягостно-одинокая и при всем том счастливая свободная жизнь.

Тягостная — потому что по этой земле ему суждено было до конца идти в одиночестве. В очередную годовщину — «светлейшего события в моей жизни» — 19 января 1952 года — вспоминал о Марии: она «была дана тебе как жена, чтобы ты познал земное наслаждение». И четкий вывод в дневнике: «Семью тебе уже не придется встретить в этой жизни».

Скучная — оттого что будни требовали мелких забот, беспокойств о заработке, непрерывного верчения в рабочем колесе. После трехмесячного периода безработицы, устраивается на обувную фабрику[73]. У него постоянно болит рука, травмированная во время пыток в НКВД. В феврале 1951 попадает в больницу и переносит тяжелую операцию (после которой не мог работать до конца июня)[74].

Важным для него в этот период были не только духовные, но и конфессиональные искания. От выбора в этой области зависело, каким путем и в каком окружении придется идти вторую половину жизни (впрочем, она оказалась большей!). Сразу после переезда в США он поселяется на недавно образованном иноческом подворье Синода Русской Зарубежной Православной Церкви возле Махопака под Нью-Йорком[75]. Можно только предполагать, что пребывал здесь послушником и, возможно, даже вносил за проживание некоторую плату[76].

Монастырский уклад какими-то своими сторонами невольно задел его: Дмитрий Данилович скупо упоминает о «яичной скорлупе в кельях»[77]. В конце концов, те или иные нарушения Устава братией не могут затронуть человека, взыскующего истины. Но вот духовная сухость, черствость, партийные разделения в монашеской и, шире, общецерковной среде, могут больно ранить душу, искренне настроенную на высокий лад. Еще более поражают наличие в этой среде грубых суждений о тонких вопросах, касающихся тайн сердца и глубин духовного опыта.

Из кого состояли эмигрантские церковные круги в это послевоенное время? Многие были потомками семей первой волны беженцев, сформировавшись уже в Русском Зарубежье, иные принадлежали к «ди-пи», имея за своими плечами подсоветскую жизнь с ее запутанными нравственными дилеммами. Значительное число прихожан Зарубежной Церкви (если не подавляющее их большинство) разделяло стилизованную идеологию «православного монархизма» с ее крайне ригористичными оценками и критериями. Кем мог быть в их глазах Гойченко, бывший работник советского идеологического фронта? Несмотря на его покаяние, его падения в прошлом были столь раздражительно окрашены в идейные красные тона, что вполне могли вызывать осуждение и подозрительное отношение в настоящем. Его грехи были велики, но и опыт их преодоления был столь серьезен и уникален, что у большинства, как ни странно, мог вызвать внутреннее отторжение и даже страх[78]. 24 ноября 1950 года он поверяет бумаге разочарование от общения с единоверцами. Его рассказ о Промысле, который вел его за железным занавесом, по-видимому, встретил настороженное отношение и непонимание. «В беседе с… теплохладным: снова о чудесах, виденных некогда, как будто это может подействовать, если само чудо, а не пересказ не подействовало».

23 февраля 1952 года он записывает горькую фразу: «Послушание моему настоятелю как в работе, так и в исполнении существующего в обители распорядка таково, что я должен оставить обитель».

Несомненно одно: уже летом 1951 года Дмитрий Данилович совершает паломничества в католические храмы Нью-Йорка. В частности, к статуе Фатимской Богоматери, находящейся в церкви св. Винсента[79]. Тогда же происходит его знакомство со священником Андреем Урусовым (1914—2002)[80]. Под влиянием последнего он постепенно начинает принимать все большее участие в делах русской католической общины Америки. В конце концов он переходит в католичество и в 1956 году переезжает в Калифорнию, чтобы участвовать в работе Русского католического центра, организованного в Сан-Франциско. Поначалу он живет в Кармеле, курортном городке на побережье Тихого океана[81], затем, начиная с 1960-х, — в самом Сан-Франциско при приходе Фатимской Божией Матери, в котором исполнял должности бухгалтера, регента и чтеца.

Долгое время он не переставал делать попытки опубликовать свои воспоминания. Того требовал не только долг памяти перед замученной родиной, но и его религиозная совесть. Однако в этом благом намерении заключалось для него мучительное противоречие. Невозможно было помечать свои тексты подлинным именем и расшифровывать конкретные имена и обстоятельства. Эта авторская анонимность — в силу исключительности предлагаемого им свидетельства о геноциде народа — могла стать камнем преткновения для эмигрантских русскоязычных издательств того времени. Во всяком случае, он делал попытки напечатать отдельные цельные отрывки из своих текстов. В частности, о своей пыточной одиссее в НКВД[82]. Скорее всего, это не удалось осуществить. Загадочнее всего выглядит отсутствие его книг в планах известного русского зарубежного издательства «Жизнь с Богом», существовавшего в Брюсселе под патронажем Ватикана. Безусловно, что копии его рукописей там имелись. Об этом говорит факт многолетней переписки Гойченко с главным редактором издательства Ириной Михайловной Посновой (19141997)[83]. Сохранилось одно из позднейших писем Дмитрия Даниловича к ней. Из него следует, что его тексты находились у Посновой, и не только в рукописном виде, но и на аудиокассетах. Причем последние были предназначены для миссионерской работы среди советских людей![84]

Письмо проливает свет, в частности, на характер работы Гойченко в годы перестройки. Это было христианское просветительство среди его бывших соотечественников, которые тогда во множестве начали обращаться с просьбами и вопросами духовного и бытового характера во все русские организации на Западе. Привожу, в силу его значимости, и само письмо (с сохранением авторской орфографии):
 

«8 августа, 1989 г.

Дорогая Ирина Михайловна,

Получили еще два письма из СССР. Посылаю Вам копии:

Вы сами будете видеть, что делать, что им писать и что им послать. Кстати, если Вы пожелаете использовать нечто из моих дневников или кассет, прошу Вас употреблять имя моего предка Фома Глухий. Странное совпадение, одно из прилагаемых мною писем подписано Евгенией и Борисом Глухими.

Мое зрение с каждым днем хуже. Кроме того, в последние пару недель хожу как пьяный. Не знаю, что это — рак или еще что. И балансом ухудшение. Да будет на все воля Божья»[85].

 

Характерно, что данное послание никак не подписано: Дмитрий Данилович, по свидетельству знавших его лиц, опасался КГБ всю свою жизнь[86].

…Умер Дмитрий Гойченко 8 января 1993 года и похоронен в городке Колма (Colma), прилегающем к южной окраине Сан-Франциско[87].

Итак, Дмитрий Данилович Гойченко, чудом вырвавшийся из тюрьмы на волю, видевший назначение свое в свидетельстве о трагедии, выпавшей человеку под коммунистическим управлением, это призвание не выполнил?![88] Поставив этот болезненный вопрос, мы невольно подходим к его разрешению в контексте судьбы личности, выстоявшей перед насильниками и вырвавшейся из неволи. Можно утверждать, что таких свидетелей преступлений века, перенесенных, словно вихрем, в западный мир было сравнительно много. Но свидетельство их или вовсе не прозвучало или не было услышано свободным обществом. Сами же свидетели, оказавшиеся вне внимания политического и культурного истэблишмента, формирующего западное общественное мнение, в безвестности преобразовывали свою частную, «маленькую», жизнь, приводя ее в соответствие с абсолютной ценностью любви, которая им открылась на дне перенесенных страшных испытаний. Здесь мы и подходим к тайне счастья, посетившего Дмитрия Даниловича.

По приезде в Америку одно время он живет в крохотной комнате, в нищете и, в очередной раз наблюдая новые грани цивилизации, неожиданно испытывает «состояние экстаза». Оно приходит к нему во время церковных служб, которые он регулярно посещает. Свобода и молитва — два экзистенциальных состояния, которые его не покидают до конца дней. Благодаря их наличию он обретает внутренние силы, для того чтобы посвятить себя служению людям.

Странным образом великая восточно-православная духовная традиция, хранящая в себе огромный опыт духовной жизни, не смогла реализоваться в истории как социальный проект. Ее лучшие представители, как правило, заканчивали свой путь в гонении или изгнании, в тайном подвиге во имя человечества. Это верно не только в отношении аскетов и подвижников Восточной Церкви. Этот архетип осуществлен и в истории интеллигенции и передовых людей культуры неустойчивых в социальном отношении восточно-европейских и балканских православных стран.

К началу XX столетия на плодородном юго-востоке Украины в среде крестьян начало благотворно проявляться длительное духовное, культурное и экономическое просветительство, оказывавшееся имперской метрополией на свои окраины. Нарастающие процессы урбанизации и модернизации, при всей своей сложности и неоднозначности, способствовали рождению нового цивилизованного хозяина-фермера, заинтересованного не только в своем материальном процветании, но и в духовном развитии[89]. Так снизу на украинских и российских просторах шло рождение нового типа активного и культурного гражданина-предпринимателя. Так готовилось качественное обновление российско-украинского общества. Мировая война, революция, а затем безумные коммунистические эксперименты над народом и хозяйством великой страны беспощадно оборвали этот процесс.

Между тем на волне разрушительной бури успело войти в жизнь последнее поколение, воспитанное в традиции восточного христианства. Свою энергию, предприимчивость и разнообразные таланты, полученные от отцов, оно вольно или невольно употребило во зло и направило на служение режиму, строящему государство на великой крови. Одним из представителей этой когорты одаренной молодежи, родившейся в начале XX столетия, был и Дмитрий Гойченко. Он обладал многочисленными творческими навыками, выращенными в колыбели крестьянско-христианской культуры. Эти навыки помогли ему делать успешную карьеру при новом строе. И они же, когда он столкнулся с приказом воевать против своего народа, спасли его, заставив углубиться в себя и вернуться на почву модернизированной традиции. Таким же путем шли многие его сверстники, совращенные в ложную веру коммунизма. Только в случае с Дмитрием Даниловичем мы имеем и воплощенный в слове, проявленный в яркой судьбе результат его покаяния-поступка. Несомненно, он один из важных свидетелей на будущем суде над коммунистическими экспериментаторами (в рядах которых одно время находился и он сам). Главное же, пожалуй, заключается в том, что его свидетельство, в силу нелицемерной любви к родной земле, смогло запечатлеть многие стороны народного характера: его великую простоту, искренность и глубину раскаяния, его подлинную веру, очищенную от лжи идеологии. Без восприятия и творческого усвоения такого рода свидетельств наше общество вряд ли сможет совершить процесс самоидентификации и возродиться к полноценной жизни. Но обретение и публикация этих мемуаров говорят о надежде.


 

[1] Kravchenko V. I. Chose Freedom. New York, 1946.

[2] Голоса крестьян: Сельская Россия XX века в крестьянских мемуарах. М., 1996. Однако в этом сборнике, вышедшем под ред. Т. Шанина, история коллективизации занимает далеко не центральное место, записанные воспоминания о ней обрывочны и как бы вторичны. (Анализ рассказов о коллективизации, вошедших в данный сборник, см: Кознова И. Е. XX век в социальной памяти российского крестьянства. М., 2000. С. 114—147.) Более интересен в этом отношении электронный проект, осуществленный сибирскими историками Л. Н. и Н. Л. Лопатиными: «Коллективизация как национальная катастрофа» (Кемерово, 2000).

Но наиболее близки к текстам нашего автора устные рассказы бывших украинских крестьян, оказавшихся после Второй мировой войны в США и Канаде, которые были записаны для Специальной комиссии Конгресса США по исследованию Голодомора в середине 1980-х. Более двухсот свидетельств о Голодоморе, собранных ими, вошли в трехтомник, вышедший в Вашингтоне в 1990. Отдельные тексты из этого материала помещены на сайте киевского «Мемориала».

Показательно отношение украинской власти к этим свидетельствам, кратко обрисованное на упомянутом сайте (по адресу: http://memorial.kiev.ua/expo/1932_p_rus.html).  «В 1993 году, по случаю 60-й годовщины трагедии Голодомора, Верховной Раде Украины торжественно была передана полная копия исследовательских материалов Комиссии Конгресса США. Однако и теперь еще к этим документам украинские ученые и исследователи доступа не имеют. В результате обращения Киевского общества “Мемориал” и содействия украинской диаспоры в августе 2001 года была получена новая копия этих материалов. Однако 200 аудиокассет — живых свидетельств о Голодоморе так и остались без доступа к ним в подвалах Верховной Рады».

[3] Упомянуто Д. Д. Гойченко в письме к В. М. Посновой от 8 августа 1989 (см. ниже в тексте очерка).

[4] В этом отношении и украинские и русские крестьяне стихийно стояли на одинаковых позициях, см. рассказ о самостийном мужицком «царстве» (начало 1920-х) на русском Европейском Севере у Бориса Ширяева: Ширяев Б. Неугасимая лампада. Нью-Йорк: Издательство им. Чехова, 1954. Ч. 3.

[5] Из дневниковой записи Д. Д. Гойченко.

[6] «Блудный сын»: «Если понадобится во имя счастья будущих поколений принести и себя в жертву, так я готов на это. Почему же меня должно пугать принесение в жертву других людей?»

[7] Рассказывая о том, как его переваривал армейский «большевистский котел», Гойченко замечает: «Несомненно, что таким путем шло большинство красноармейцев, кроме тех, которые оставались верными Богу или же были сильно ущемлены Советами» (Там же). Атмосферу идейной перековки, в которой оказались молодые поколения 1920-х, он сравнивает с «коммунистическим демоном», ставившим своей целью прельщение юных душ.

[8] Сообщено Е. А. Зудиловым.

[9] Не стоит, впрочем, сбрасывать со счетов его, с детских лет, стремление стать учителем («Блудный сын»). Возможно, все эти три трудно совместимые реалии (любовь к учительству, учеба в ведомственном заведении НКВД и окончание советского вуза) в биографии нашего героя нашли возможность какого-то практического симбиоза.

[10] Дети из сельских семей, которым удавалось попасть в гимназию, поступали туда не ранее десятилетнего возраста. Поэтому датировать начало его гимназической учебы стоит не ранее 1914 г., а окончание таковой не ранее осени 1919 — весны 1920 (в центральных районах Советской России гимназии превратились в «школы второй ступени» уже в начале 1918).

[11] Гойченко Д. Д. Коллективизация. Ч. I. 1929—1933 гг. На Юге. Рукопись. 1949—начало 1950-х. Курсив мой.

[12] «Господь одарил меня великим даром любви. Она открыла мне глаза на диавольский коммунизм, она меня провела сквозь страшные муки в застенках НКВД, она же обратила мое сердце к Богу в минуту страшной опасности для дорогих мне людей» («Блудный сын»).

[13] Смерть брата упоминается в контексте гибели товарища детства и убитой сестры Дмитрия, из чего и напрашивается заключение о насильственной смерти и его брата.

[14] Гойченко постоянно пребывал в страхе, что партийцы разоблачат его прошлое и, в частности, его происхождение.

[15] В «Блудном сыне» Гойченко упоминает о двухклассном училище, которое, по-видимому, имелось в их селе или в волостном центре.

[16] Вероятно, ее звали Татьяна. Так следует из документа на получение номера социального страхования («Application for social security account number»), заполненного Гойченко в США.  Здесь указана и ее девичья фамилия: Михайлова. (Хотя возможно, что это ее отчество — Михайловна.)

[17] Другой законоучитель, который смог бы подсказать нужные ответы, был расстрелян большевиками («Блудный сын», гл. «Богоотступничество»).

[18] При этом большая, если не большая, часть бунтующих  деревенских молодых мужчин в период нэпа уходила в город в отхожие промыслы, вырученные средства переправляя в деревню и, значит, в той или иной степени сознательно желая продолжения и развития традиционного сельского уклада. Страх перед подобной, «контрреволюционной», стабилизацией и логикой деревенской реставрации и заставил Сталина начать свою «революцию сверху».

[19] Записи дневникового характера. На эту тему сохранилась еще одна заметка: «Отец умер от горя». Неясно, указывает ли это сообщение на то, что отец умер в связи с поведением и уходом сына, или все же на то, что его смерть наступила вследствие голода 1933 (последнее более вероятно).

[20] «Блудный сын», гл. «Прозрение».

[21] Есть основания предполагать, что они находились в одной из центральных областей Украины, возможно в Полтавской губернии, примыкавшей к бывшему Новороссийскому краю. Это предположение опирается на тот факт, что коммунисты-коллективизаторы обвиняли колхозы той местности, где находились Степановка и Яблоновка, в засоренности петлюровским элементом. Руководитель республиканского масштаба, Соломин, выступая перед местными бедняками-активистами, выделил один из признаков, по которым те должны были искать «врага» в крестьянской среде: «враги» обязательно «служили при… Деникине или Петлюре в армии». (Гойченко Д. Д. Коллективизация. Ч. I. На Юге. Рукопись. 1949—начало 1950-х.) Как раз в Полтавской губернии действовали войска и Деникина и Центральной Рады, тогда как, например, в Екатеринославской губернии соединений Петлюры почти не было (в декабре 1918 г. они ненадолго захватили губернский центр и г. Александровск) и о деятельности последнего имели самое смутное представление. См. об этом свидетельство генерала П. Г. Григоренко, чьи юные годы также прошли в Новороссийском крае: «О… украинских национальных движениях в наших краях было мало что известно. Информация из Центральной Украины фактически не поступала… О петлюровцах, по сути дела, ничего не знали» (Григоренко Петро. В подполье можно встретить только крыс… Лонг Айленд, Нью-Йорк, 1981. С. 54—55.)

[22] В частности, не понимая, по собственному признанию, причин продовольственных затруднений, начавшихся с приходом 1929 года, он при этом был в курсе слухов о готовящейся радикальной смене политических приоритетов: «…говорили, что… партия к чему-то готовится, поэтому “перестраивает” свои ряды и очищается от ненадежных людей».

Чистка партии, а затем и советского аппарата, проходившая в 1929 году, заставляла «дальновидных людей» прийти к мнению, что «большевики затевают что-то сложное и большое» (Гойченко Д. Д. Коллективизация. Ч. I. 1929—1933. На Юге…)

[23] В кавычки это слово в соответствующем социально-мессианском контексте взял сам Гойченко («Блудный сын»).

[24] «Миф о хлебном изобилии, созданный посредством немыслимых в статистике преувеличений» должен был убедить правящие верхи в возможности получения нужного количества хлеба и в необходимости добыть его у крестьян любой ценой. См.: Данилов В. П. Введение (Истоки и начало деревенской трагедии) // Трагедия советской деревни. Коллективизация и раскулачивание. 1927—1939. Документы и материалы. В 5 т. Т. 1. Май 1927 — ноябрь 1929. Под ред. В. Данилова, Р. Маннинг, Л. Виолы. М.: РОССПЭН, 1999. С. 17—26.

[25] Привязывание этого печального события к данному году достаточно условно. Однако еще менее оснований имеется для любой другой даты. 1932 вызывает сомнения, в частности, потому, что непонятно, как к этому времени Гойченко мог окончить институт. Если он поступил туда в 1927, а второй курс вынужденно пропустил из-за участия в коллективизации (третий также был под угрозой срыва: «вместе с тем у меня срывался второй год учебы», писал он об осени 1930), то как он мог его закончить в 1931? А между тем именно этим годом стоит датировать начало его самостоятельной деятельности как специалиста. С другой стороны, смерть первой жены в 1932, во время их счастливой жизни в провинции, удобно вписывается в хронологию его биографии. Ведь уже в конце 1932 мы видим его, одинокого, в Одессе, а затем, в 1933, в голодающем Киеве.

Возможно, что его выпуск из института прошел в каком-нибудь пожарном порядке, как это часто происходило в то время, когда по политическим или иным надобностям, курс учебы резко сокращали. Во всяком случае, он не пишет об окончании института, а говорит о том периоде, когда они с женой «дождались счастливого времени, когда можно было уехать на работу».

[26] Как это сочетается с вышеприведенной дневниковой записью Гойченко о встрече с отцом после 2.5 лет после ухода из дому, а с матерью после 12 лет? Возможно, уход из дому в армию последовал в 1921, тогда встреча с матерью происходит накануне ее трагической смерти и приходится на начало 1933.

[27] Это парадоксальное на первый взгляд определение вполне соответствовало большевистской логике. Если бедняцкое село противилось планам партии, значит оно «кулацкое» или находится под влиянием замаскировавшихся кулаков и контрреволюционеров. Вот как автор описывает признаки «кулацкого», а на самом деле вполне «красного», села, внесенного партийными чиновниками в черный список: «Среди “кулацких” сел числилась и Яблоновка, несмотря на то, что она была одним из самых бедняцких сел и насчитывала больше бывших красных партизан, воевавших за советскую власть, чем любое другое село в целом районе. Эти бывшие красные партизаны причиняли немало хлопот власти. Они неохотно сдавали хлеб, неохотно платили налоги, во много раз превышавшие те, которые им приходилось платить при царе. Ни за что не соглашались делать самообложение для постройки моста, исправления дорог, постройки школы, считая, что государство берет достаточно большие налоги и обязано за счет них производить эти работы. Чем жизнь становилась труднее, тем громче и громче раздавались голоса бывших партизан: “За что боролись? За что кровь проливали?” Они вели себя довольно смело и не стеснялись присутствием разных начальников. Остальное население по мере возможности следовало примеру тех, кто на своих плечах принес им советскую власть. И вот за такую сопротивляемость Яблоновка и получила название “тяжелого кулацкого села”» (Гойченко Д. Д. Коллективизация. Ч. I. 1929—1933. На Юге).

[28] Фактически Соломин повторил положения многочисленных партийно-государственных постановлений (и, в частности, весенней статьи Сталина «Головокружение от успеха»), касающихся характера проведения коллективизации. Но казуистическая суть последней как раз заключалась в том, что эти положения носили декларативно-агитационный характер и не влияли на реальные процессы «революции сверху», развивавшиеся в соответствии с секретными инструкциями Кремля.

[29] Гойченко Д. Д. Коллективизация. Ч. I. 1929—1933. На Юге. Подобных сцен, говорящих об отнюдь не кровожадных и вполне конструктивных намерениях крестьян в борьбе с большевиками, у Гойченко можно найти много.

[30] Место своего назначения Гойченко обозначает как «П-кий район Ленинградской области». Возможно, его служба проходила в Псковском округе Ленинградской области.

[31] МТС в «П-ком» районе была организована лишь в декабре 1933, для форсирования в данной местности процесса коллективизации.

[32] Может быть, Гойченко преподавал картографию, на что отчасти указывает упоминание в его неоконченной рукописи об индивидуальных занятиях с каждым из курсантов по изучению местности и запоминанию секретных маршрутов на территории Польши (Гойченко Д. Д. ЧК-ОГПУ-НКВД. Рукопись. Гл. Школа связных для заграницы).

[33] Факт работы Гойченко на шпионских курсах вытекает из детального описания этого заведения, оставленного им в черновике своей книги о советских «органах». Чтобы читатель имел представление о замысле нашего автора и его серьезной осведомленности в области агентурной подготовки, процитирую соответствующую главку. «Много бывших лучших имений в области находится в распоряжении НКВД, и в них устроены разные школы. Одна из таких школ готовила тайных курьеров для связи со шпионами, работавшими в Польше. Насколько известно, для этой цели подбирались надежные коммунисты из числа поляков, евреев, да и других национальностей, в совершенстве владеющие польским языком. Со своего места работы они уезжали якобы куда-то в командировку.

На курсах изучалось все необходимое для того, чтобы человек, оказавшись за границей, ничем себя не выдал. Так, например, изучались законы, обычаи, цены, модные песни и даже танцы. Тщательно изучалась местность, куда должен направляться связной. Изучалась техника перехода границы и два-три возможных маршрута. Состав курсантов был подобран так, что никто из них друг друга не знал. Фамилии их на курсах были засекречены, и каждый имел свою временную кличку... Последняя подготовка и инструктаж производился на пограничном пункте НКВД, где есть специальные сотрудники заграничного отдела НКВД. Там же курьера снабжали польским паспортом, одевали в костюм и обувь польской марки, снабжали часами и компасом соответствующих марок, также папиросами, спичками и прочим, снабжали большой суммой польских денег и переводили через границу. Курьер предупреждался, что его измена или же раскрытие себя в случае ареста, грозит гибелью его семьи. Дальше он был предоставлен самому себе. С лицом, к которому курьер направлялся, ему запрещалось вступать в разговоры. После взаимного установления личности посредством применения пароля курьер принимал пакет с сургучными печатями и отправлялся обратно.

В 1937-1938 годах много этих курьеров было арестовано НКВД. Будучи подвергнуты пыткам, они “сознавались”, что шпионили в пользу Польши. Большинство из них было осуждено» (Там же).

[34] При посещении в это время сельской церкви Гойченко встречает в ней группу девушек из районного центра: все они учились в десятилетке, знали его и были поражены этой встречей в церковный праздник.

В пользу версии о работе в системе народного образования говорит и обмолвка автора о мучениях его совести, постоянно укорявшей за прошлые грехи, в частности за «совращение с пути Господня… особенно детей».

[35] Один из подчиненных оказался позже «врагом народа».

[36] Остается лишь предполагать, на какой из работ его награждали премиями и хотели представить к ордену.

[37] Гойченко никогда не указывает пол своих детей, всегда обозначая их неопределенно: «ребенок», «дети». Лишь однажды в дневниковой записи встречается упоминание об его «девочках».

[38] Следователи, проявляя осведомленность о семейном положении Гойченко, упоминают о двух (и даже трех) его «пацанах». Возможно, у него было тогда двое сыновей и дочь-младенец, вскоре после его ареста умершая.

[39] Горбатов А. В. Годы и войны // Новый мир. 1964. № 4. С. 120. Каждая серия допросов продолжалась, иногда с перерывами в несколько суток, по пять дней, что мягче тех, которые прошел Гойченко. Был, правда, у Горбатова еще и третий круг, самый тяжкий.

[40] Датировка исчисляется по косвенным данным, рассыпанным на страницах «Блудного сына», посвященным тюремной эпопее автора. Кроме того, на 1940-й год указывает и незавершенная рукопись Гойченко «Коллективизация. II часть: 1934—1941 год. На Севере». Этот мемуарный текст посвящен описанию насильственной коллективизации в одном из районов Ленинградской области, прошедшей в основном в 1934 году. Немного и пунктирно затронув некоторые события, постигшие эту же северную местность за 1937—1939 годы, Д. Д. рассказывает о своем появлении «на юге», в Харькове, в 1940 году.

[41] Хроника его освобождения предстает в такой логической последовательности. С лета 1938 правоохранительные органы СССР стали получать сигналы кремлевского руководства о необходимости уменьшения террора. В связи с этим, думается, не случайно 27 июля прекратились пыточные пятидневки Гойченко. После опалы Ежова и постановления Совнаркома СССР и ЦК ВКП (б) от 17 ноября «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия» те немногие из подследственных, кто не признали себя виновными, получили реальный шанс на пересмотр своего дела. (О механизме этой волны реабилитанса см.: Соломон П. Советская юстиция при Сталине. М.: РОССПЭН, 1998. С. 242—260.) Процесс реабилитации, хотя и санкционированный сверху и затронувший малочисленную когорту арестантов, занимал длительное время. 27 августа 1939 было закончено следствие, в сентябре того же года состоялось первое заседание спецсуда. У того же А. В. Горбатова пересмотр приговора занял год (Горбатов А. В. Годы и войны. С. 134—135).

[42] «Меня привезли в областную тюрьму» («Блудный сын»).

[43] Это обстоятельство лишний раз подчеркивает, что Гойченко был частью среднего звена номенклатуры, друзья его были людьми осведомленными и в делах секретных внутренних служб.

[44] Он не мог официально уволиться, т. к. после выхода закона от 26 июня 1940 это невозможно было сделать, автоматически не подпадая под действие уголовного кодекса.

[45] Коллективизация. II часть: 1934—1941 год. На Севере.

[46] Места в рукописи «Блудного сына», в которых речь идет о жизни семьи Гойченко в период оккупации, часто прерываются многоточиями, носят обрывочный характер. Все же из текста одно ясно безусловно: их бегство на запад страны произошло внезапно, выпало на зимний период времени, маршрут пролегал через Днепр и сама переправа проходила под плотным обстрелом всех видов оружия (пушки, пулеметы, авиация). Последнее с большой вероятностью говорит о том, что в это время Красная армия осуществляла военно-стратегическую операцию по освобождению Левобережной Украины. Зимой 1943—1944 в руках немцев оставалась часть Левобережья только в нижнем течении Днепра, где у них находился т. н. никопольский выступ. Отбит он был лишь 8 февраля 1944. Возможно, через этот район и проходил в конце 1943—начале 1944 путь Дмитрия и Марии Гойченко.

[47] Польский вопрос затрагивается в сохранившемся  публицистическом произведении Гойченко (1952?), приводимом ниже («Открытое письмо Д. Пронину»).

[48] Слабый след такого доброго вмешательства в их судьбу со стороны «старых» русских сохранился в архиве Гойченко: надпись на обороте послевоенной фотографии указывает на дружбу с Frau Maria Bayrhof.

[49] Об этом см. ниже, в «Открытом письме Пронину». Семья Гойченко, скорее всего, сменила несколько подобных лагерей. Один из них, под английским началом, и весьма жесткого режима, смахивающего на концентрационный лагерь, находился в Брауншвейге (земля Нижняя Саксония на севере Германии).

[50] Публицист, бывший узник ГУЛАГа Иван Солоневич называл их уничижительно: «полуконцентрационные лагеря покойной УНРРы».

[51] Свои наброски о Голодоморе и коллективизации он в черновиках к «Блудному сыну» называл «дневником, предназначенным для моих детей» («Блудный сын». Л. 179, вычеркнутый конец предпоследнего абзаца).

[52] Бывший артиллерист-дроздовец, участник обороны Крыма от большевиков, поручик Д. Ф. Пронин известен был в эмиграции, как автор ряда воспоминаний, восстанавливающих картину сопротивления большевизму: Пронин Д. Ф. Записки дроздовца-артиллериста. Вооруженные силы на Юге России. Москва: Центрполиграф. 2003; Седьмая гаубичная. 1918-1921. Нью-Йорк, 1960; в соавторстве.

[53] В окрестностях австрийского городка Лиенца 28 мая и 1 июня 1945 английские оккупационные власти, согласно тайным Ялтинским соглашениям со Сталиным, выдали советскому НКВД более 20 тысяч казаков (среди которых было множество детей, стариков, женщин), в значительной своей части принадлежавших к эмиграции первой волны. См. Толстой И. Д. Жертвы Ялты. М.: Русский путь, 1996. С. 181—258.

В знак покаяния перед невинными жертвами, выданными Западом на мучения, в Лондоне на средства английской общественности был открыт фонтан-памятник (1982).

[54] Одна из первых книг о выдаче казачьих формирований в Австрии вышла в Германии и принадлежит перу Юргена Торвальда: Thorwald Jurgen. Wen sie verderben wollen: Bericht des grossen Verrats. Stuttgart, 1952.

[55] Свитич Александр Каллиникович (1890—1963). Магистр богословия православного богословского факультета Варшавского университета. Печатался (в частности, под псевдонимом Туберозов) в газетах эмиграции («Руль», «Русский голос» и др.). После Второй мировой войны находился в лагере для перемещенных лиц (Германия). С 1950 эмигрировал в США. Автор работ о положении православных в Польше (Свитич А. К. Православная Церковь в Польше и ее автокефалия. Буэнос-Айрес, 1959; переиздана в сб.: Православная Церковь на Украине и в Польше в XX столетии: 1917—1950 гг. / Прот. Кирилл Фотиев, А. Свитич. М., 1997.

[56] Имеется в виду Соединенное Королевство. — П. П.

[57]  порядочных (польск.). — Прим. П. П.

[58] «Открытое письмо Д. Пронину» (машинопись на трех страницах) находится в сохранившейся части архива Д. Д. Гойченко и подписано инициалами «Н. Е.». Однако инициалы эти не более, чем дань конспирации. Машинка, совпадающая с той, которой отпечатаны другие работы Гойченко, помарки на страницах, сделанные его рукой, стиль — все это с несомненностью обозначают авторскую принадлежность. Текст письма, по-видимому, был приготовлен к публикации под данными инициалами. Предполагаемая датировка письма — 1952— 1962. Текст опубликован по подлиннику, с незначительными орфографическими изменениями и рядом сокращений.

[59] Если не за себя, то за близких, оставшихся за железным занавесом.

[60] Возможно к этому времени относится одно место из его письма в монастырь (от 12 декабря 1959): «Чудо с обновлением — через 12 лет зашел в церковь безо всякого интереса и обратился».

[61] Гойченко прямо пишет об этом в «Послесловии»: «У меня порой возникало сомнение… Нелегко раскрывать… свою душу… блудодействовавшую с перерождением самого диавола…».

[62] Кроме кратких обмолвок в дневниковых записях Гойченко, об этом трагическом событии упомянула в разговоре с Е. Зудиловым игуменья Кармелитского монастыря: Гойченко «был с семьей в лагере для перемещенных лиц и там же потерял ее». Она же уточняла, что Гойченко из лагеря «мог выходить на заработки» и что «семья "пропала", когда он был вне лагеря».

Более точный конспект этого разговора сделала Ольга Данильченко. В этой записи содержится ряд ценных деталей о жизни Д. Д. в Германии и об атмосфере отчаяния и ужаса, царившей в лагерях для перемещенных лиц, на которых охотились сотрудники советских спецслужб.

«”Dmitry Gay, Д.Д., в лагере для перемещенных лиц зарабатывал тем, что ходил по близлежащим населенным пунктам, чинил обувь и делал фотографии. Однажды отсутствовал несколько дней. Когда вернулся, обнаружил, что семья его исчезла бесследно. Никто ничего ему не мог сказать, где они. Никто ничего не знал. Из рассказа игуменьи и уже имевшихся сведений получалось, что семья Гойченко жили в лагере не с русскими людьми, а, может быть, с поляками. Явно уже давно было принято решение не возвращаться в Россию, а незаметно затеряться среди беженцев так, чтобы не заподозрили, что они русские. Не знаю, в каких условиях они жили в этих лагерях, но наверняка на территории ограниченной, в тесноте и на виду друг у друга, в непосредственной близости, может быть, с другими семьями и людьми, общаясь со своими соседями. И исчезнуть бесследно (втроем? вчетвером? бесшумно с маленькими детьми?), чтобы никто ничего не видел, не слышал — это было не просто таинственно, но зловеще и устрашающе. Их выкрали? Их выманили? Почему именно его семью? Или охотились за ним? Или взяли по ошибке, вместо кого-то другого? И неизвестность их судьбы, жены и маленьких детей, думаю, была мучительна для Д. Д. до конца жизни. Бесконечно мучительнее, чем любая определенность, даже точное знание о их гибели было бы психологически легче перенести, чем абсолютную неизвестность, с которой он жил еще долгих пятьдесят с лишним лет. Он хотел стать священником здесь, но не мог, т.к. не знал, женат ли он или вдов, не было доказательств никаких. По той же причине он и монахом даже не стал, но вел монашеский образ жизни».

[63] Из письма  к «Дорогому Другу» от 12 декабря 1959. Перевод Ксении Проценко. Привожу отрывок в подлиннике: «But the great joy of my spiritual rebirth is dimmed, because my two daughters, N. and P., both anabaptized, have been left behind in the Soviet hell. They know nothing about God. If they are not already dead and their souls lost, it seems impossible that they can escape that fate». (Letter to Dear Friend. Машинопись.)

В связи с сообщением о том, что дочери остались некрещеными, загадочной остается другая дневниковая запись Гойченко:  «Ребенок не крещен до трех лет». Возможно, она относится к сыну от первого брака? Впрочем, нам даже неизвестно, жив ли он был к моменту бегства в Германию.

[64] Текст этот является позднейшей вставкой и, по-видимому, относится к концу 1940-х—началу 1950-х. О датировке текстов Гойченко см.: «Комментарии».

[65] Фильм «Песнь Бернадетты» (The Song of Bernadette) снят по роману Франца Вертфела Генри Кингом в 1943 (кинокомпания «Twentieth Century Fox»). Номинирован на 12 Оскаров, получил четыре (в частности, за лучшую актрису первого плана и за лучшее музыкальное сопровождение).

[66] Сам Гойченко это событие 19 января 1949 называл «второй ступенькой моего обращения».

[67] Запись в дневнике: «Исчезает страх за семью». Сохранилось свидетельство, что сам он годами пытался разыскать следы семьи в СССР.

[68] Об этом упоминается в его дневниковых записях.

[69] Курсив Д. Д. Гойченко. См. также описание его духовного состояния в главе «Обращение» из «Блудного сына»: «Но как боль заменить на любовь, на настоящую, искреннюю любовь?» и далее.

[70] Об этом свидетельствует надпись на обороте нескольких фотоснимков из архива Гойченко. Друзья, в частности Иван Ирщенко (?), предоставили ему отдельную комнату. Уже живя в Америке, Д. Д. длительное время регулярно отправлял посылки в Европу.

[71] В те годы там жила почитаемая местными католиками за свою праведную жизнь Тереза Нойман (1892—1962), харизматик, которой часто были видения Христа. Может быть, Д. Д. ездил для беседы с ней и, в частности, в попытке узнать, с помощью ее мистических даров, о судьбе своей семьи?

[72] Это следует из его тетради с дневниковыми записями под названием «Счет для оплаты души моей — с 1 апреля 1949 по 18 марта 1950». Переезд состоялся между 23 июля и 26 декабря 1949 (первая запись в США).

[73] Свидетельство его знакомого (рассказавшего это Е. Зудилову).

[74] Больничный лист, как следует из дневниковой записи, действовал до 24 июня.

[75] В 1948 князь Белосельский предоставил Синоду РПЦЗ свое «имение» возле городка Mohopac, в 40 милях от Нью-Йорка. Здесь было организовано ставропигиальное иноческое подворье Синода, строителем которого стал будущий архиепископ Чикагский и Детройтский Серафим (Иванов; 1897—1987). Несколько позже подворье было преобразовано в Ново-Коренную пустынь, служившую с 1951 пристанищем для одной из главных святынь Русского Зарубежья — Курско-Коренной чудотворной иконы Божией Матери. До 1958 здесь же была резиденция Архиерейского Синода.

Возможно, до своего отъезда в Калифорнию в 1956 Д. Д. побывал также и в Свято-Троицком Джорданвильском мужском монастыре (штат Нью-Йорк). Также имеется свидетельство о его знакомстве с главой РПЦЗ, митрополитом Анастасием (Грибановским) и архиепископом Аверкием (Таушевым; 1906—1976).

[76] В его дневниковых записях есть упоминание о задолженности:  «много месяцев не плачу долгов монастырю и епископу» (запись от 25 июля 1950).

[77] Дневниковая запись от 31 августа 1950. По-видимому, речь идет об Успенском посте, в котором употреблять в пищу яйца, как скоромную еду, запрещено Уставом.

[78] О том, что свидетельство Гойченко о своем падении и о своем искуплении вызывало неоднозначную реакцию в среде эмигрантов, он косвенно упоминает в «Блудном сыне»: «Прочтя о моих превращениях: о богоотступничестве и перерождении, затем о страшных, но заслуженных возмездиях и, наконец, об обращении ко Христу, некоторые люди могут объявить это “сказками”». Увы, и в эмиграции, хамелеонов, напоминавших ему советских людей с «двоящимися мыслями», оказалось достаточно.

[79] Church of St. Vincent Ferrer 869 Lexington Avenue at 66-th Street. Католический святой Винсент (или Викентий) Феррер (1350—1419) был родом из Испании и принадлежал к ордену доминиканцев. Известен своей миссионерской деятельностью среди евреев.

[80] Происходит из княжеского рода. В революцию остался сиротой и вместе со страшим братом оказался на Западе. Учился в Риме. Поступил в орден иезуитов и принял монашество. Помогал при эвакуации русской общины из Шанхая (1949). Принимал участие в создании Русского центра в Фордамском университете Нью-Йорка (Russian Center Fordham University. New York, 58). В 1954 на основе прихода Фатимской Божьей Матери в Сан-Франциско (Our Lady of Fatima Byzantine Catholic Church, 101 20th Avenue (near Lake), San Francisco, California 94121) создал Центр изучения русской духовной культуры. В 1967 перешел в православный приход, входящий в юрисдикцию Московской Патриархии. Выступал также как советолог. Позже организовал Исследовательский центр христианской русской культуры в Орегоне (Research Center of Christian Russian Culture), где до самой кончины читал лекции. Возможно, что архив Урусова остался при этом центре, и не исключено, что там могут быть материалы, связанные с Гойченко.

[81] Carmel находится в 160 км южнее Сан-Франциско.

[82] См. об этом отрывке в разделе «Комментарии».

[83] Во время и после Второй мировой войны И. М. Поснова помогала советским пленным и беженцам из СССР. Издательство «Жизнь с Богом» она основала в 1945. Она была также инициатором создания в Брюсселе в 1954 «Восточно-христианского очага» (Foyer chretien oriental), занимавшегося миссионерской и благотворительной деятельностью среди славян-католиков. Деятельность этой организации вызывала раздражение советских спецслужб (один из сотрудников «Очага», священник Иоанн Корниевский, в 1962 в Хельсинки похищен советской разведкой). В 1960-е заочно познакомилась с о. А. Менем и стала издавать его книги. Однако ее издательство не напечатало ни одной книги, посвященной историческим и общественным проблемам современной России. Видимо, поэтому, в силу остроты и актуальности содержания, «Жизнь с Богом» не решилась выпустить воспоминания Гойченко.

[84] Аудиовариант воспоминаний Гойченко был, скорее всего, наговорен им самим. Несомненно, что и рукописи Д. Д., и его переписка с издательством, и аудиоматериалы должны находится в архиве «Жизни с Богом», который, после закрытия издательства в 1999—2000, по-видимому, вывезен в Ватикан.

Еще до недавнего времени в приходе Фатимской Божией Матери хранился целый ряд его писем к Посновой, однако в конце 2005 они оттуда исчезли.

[85] Машинопись на белом листе в одну восьмую формата А4.

[86] В его записях (1957) также сохранилось указание на необходимость соблюдать осторожность ввиду активного присутствия КГБ в США.

[87] Кладбище Holy Cross Cemetery, участок G 2, ряд 57, могила № 53.

[88] Тревожные мысли о невыполненном назначении не отпускали Гойченко и в последний период его жизни. Из письма (28 апреля 1982 года): «Желание сохранить дневники как сокровище и передать их кому-нибудь, кто не выбросит их на помойку».

[89] В Англии появление этого нового типа крестьянина произошло к концу XVIII ст., в континентальной Западной Европе — к концу XIX в.