Катастрофа.

Как-то возвращаясь из поездки, я по мере приближения домой все непосредственнее ощущал близящуюся катастрофу. Приехав домой, я не застал жены, она была в больнице.
День и ночь я находился при ней. Через две недели она в невыразимых муках скончалась у меня на глазах.
Это был первый случай, когда я был свидетелем смерти Но для меня было бы несравненно легче быть свидетелем собственной смерти. Нет ни слов, ни сил, чтобы выразить, каков это был для меня удар.
Как когда-то, потеряв источник своего счастья - веру в Бога, я оказался над пропастью, ибо источник и объект моей любви, моей надежды, моих устремлений оказался для меня фикцией, так и теперь, - я оказался над бездонной пропастью, потеряв свой реальный идеал, источник своего счастья, объект безграничной любви.
Рухнул самый смысл моей жизни, превратившейся отныне в муки ада. И как тогда, мною овладело жуткое чувство неповторимости, невозвратимости. Это был совершеннейший конец.
Моя жизнь кончилась. Осталось лишь беспредельное страдание, слившееся с ее муками и впитавшее их в себя. Главное же в этих чудовищных страданиях - было чувство величайшей жалости и сострадания к драгоценному существу. И если тяжкие мучения моей души вызывались когда-то смертью совершенно чужих мне людей, то что из себя представляла она, на которой концентрировались, и от которой питались все лучшие устремления моей души, и все прекраснейшие порывы моего сердца? День и ночь я бился в истерике над трупом моего божества, стремясь как бы раствориться в нем и исчезнуть.
На третий день, когда православный народ в Великий праздник Пасхи вместе с небом торжествовал победу над смертью, я хоронил саму свою жизнь. Играл духовой оркестр. За гробом шло несметное количество народу. Меня почти несли и я в полусознании продолжал истерически рыдать…
Стоя на коленях перед фотографией, я взывал в отчаянии:
- Зачем, почему это случилось? Почему я не погиб! Какая чудовищная несправедливость!.
Я или проводил время в рыданиях на могиле, или бродил в каком-то бредовом состоянии неизвестно где и зачем, не находя ни в чем хоть наименьшего утешения. Лишь одна мысль постоянно пронизывала мозг - это самоубийство, ибо жизнь, претворившаяся в жуткую пытку, была совершенно бессмысленна. Но решиться на это было невозможно, ибо осталось дитя - эта веточка от драгоценного существа.
Среди окружающих были люди, которые понимали глубину моих страданий и искренне, как умели, старались утешить меня, что бесспорно являлось неоценимой поддержкой моего сокрушенного духа.
Но были и другие. Так однажды меня встретили два городских руководящих коммуниста, когда я шел с ребенком на руках. Они тоже меня пытались "утешить".
- Бросьте вы убиваться, - сказали они . - Подумаешь, горе - баба умерла. Да этого добра кругом сколько хочешь.
И, очевидно думая, что этим цинизмом меня успокоили, дико захохотали, похлопали по плечу и ушли. Я же не мог удержаться, чтобы не заплакать от нестерпимой боли, причиненной моему сердцу.
"Вот это большевики..."- думал я.
Это не то что какой-то ослепленный фанатик, коммунист-идеалист типа Голованя, с которым мне приходилось работать на хлебозаготовках. Тот мог, обливаясь слезами, грабить и ссылать людей, искренне жалея их, но веря, что такая жертва совершенно необходима для фантастического коммунизма, сам же мог умереть с голоду, не тронув крошки чужого или казенного.
Зато эти - подлинные, идеальные образцы большевиков-практиков. Стопроцентные. Это не утописты, и никакие далекие идеалы их не прельщают. Это люди без души и сердца. Насилие, кровь, человеческие страдания - это их стихия. Они цинично и грубо высмеивают все святое, чистое, благородное, в чем бы оно ни проявлялось: в сострадании ли и помощи ближнему, в любви ли.
Эти люди являлись как бы олицетворением самого дьявола в человеческом образе. Конечно, идеальным образцом этого олицетворения сатаны, питающим своим примером этих типов, являлся "величайший и мудрейший" Иосиф Сталин. Но об этом я узнал во многих деталях позже…
По-видимому, смерть самого драгоценного человека, которого я обожествлял, явилась испытанием, посланным мне от Бога. Очень возможно, что если бы тогда нашелся кто-то и капнул бы на зияющую рану моего сердца целительным бальзамом веры Христовой, я мог бы тогда исцелиться от неверия и обратиться к Богу. Больше не было ничего на свете, что могло бы исцелить мою растерзанную душу.
Даже по прошествии очень длительного периода времени, я не в силах был слышать музыку, пение, видеть какое-либо веселие. Ряд лет я пребывал в глубоком трауре. И единственный, кто наполнял мою жизнь содержанием, был ребенок, которого я оберегал, как зеницу ока.
Однажды я совершил руками ребенка одну мерзкую кощунственную выходку.
Спустя несколько дней, ребенок взобрался на высокий сруб колодца, имевшего 20 метровую глубину, и сел на нем, спустив ножки в колодец. Он стал дергать за веревку, навернутую на вал и свисавшую свободным концом в колодец. К счастью, это заметила соседка и, подойдя тихонько, схватила ребенка раньше, чем он успел полететь в колодец вместе с веревкой или без нее.
- Это Господь спас ребенка, - сказала мне соседка. -Я работала на огороде и даже не знаю, зачем пошла к избе в такую даль, и оттуда заметила, что ребенок на колодце. Боясь спугнуть его, я помчалась садом кругом и на цыпочках подошла к нему сзади.
Теперь для меня тоже нет сомнений, что только Бог мог спасти ребенка, гибель которого была неизбежна тем более, что повернуться на срубе, чтобы слезть, он никогда не смог бы. Но тогда на такие слова я лишь посмеялся в душе.
При поездках на автомобиле и на велосипеде я несколько раз находился на волосок от смерти, и каждый раз каким-то чудом спасался. Просто невероятно, чтобы столько раз катастрофы "случайно" не закончились бы моей смертью.
Свирепствовал голод 1933 года. Я совершенно не знал, в каком состоянии мои родные, ибо уже пару лет, как я вынужден был прекратить с ними переписку, ввиду того, что местные большевики нашего села все чаще и чаще вспоминали обо мне, пользовавшегося в прошлом свободой слова для критики большевиков. Теперь же шли бесконечные "раскрытия заговоров". Разоблачение лишнего врага для каждого коммуниста являлось заслугой и обязанностью.
В 1933 году на Украине было "раскрыто" несколько антисоветских организаций. Я трепетал от страха перед возможным "разоблачением". И я боялся связаться с родными, которым мог бы хоть чем-нибудь помочь. Раньше, чем я придумал, что мне делать - родные погибли от голода.
В нашем селе из 1500 человек умерло 850. Впоследствии оказалось, что все мои односельчане, когда-то хоть чем-нибудь проявившие свое недовольство большевиками, были раньше или позже уничтожены. Так что опасения мои были не напрасными…
Когда свирепствовал голод, тогда о нем ни одного слова не говорилось ни в газетах, ни по радио. После же истребления 6 миллионов человек Сталин объяснял его, как и прочие злодеяния свои, "трудностями роста", коренным образом отличающиеся от трудностей "упадка" в капиталистических странах.
Хотя мои глаза были уже почти полностью открыты и я понимал всю гнусность и преступность политики большевистской власти, но я вынужден был продолжать служить ей. В стране была создана такая обстановка, что как друг, так и враг большевиков должен был работать на них, часто делая для самого себя кандалы. Деваться было некуда. Все было казенное, принадлежало большевистскому государству. Частное производство было уничтожено, а частная жизнь поставлена под строжайший контроль государства.
Я работал на так называемом "идеологическом фронте", и порою должен был выполнять то, что противоречило моему сердцу. В таком положении находились все люди, как бы они враждебны ни были режиму. Малейшее отклонение от "генеральной линии", и человек рисковал жизнью. Доходило до того, что ГПУ силой заставляло служить себе людей, ненавидевших большевиков. В случае отказа человеку грозила гибель вместе с семьей. И вот во имя спасения семьи, часто служили в качестве тайных информаторов ГПУ бывшие офицеры, бывшие члены других политических партий, духовные лица и члены княжеских фамилий. Чем дальше, все больше разоблачалось "врагов народа". История СССР - это история беспрерывной инсценировки "заговоров".
Сталин продолжал старую практику истребления своих соратников после выполнения ими самых гнусных заданий. Подоспела очередь для Кирова. Затем пришла очередь "умереть" Горькому, Куйбышеву и другим.
Но Сталин не преминул поставить себе на службу даже мертвых. Руками палачей НКВД он заставил "сознаться" сотни тысяч людей в убийстве Кирова и отравлении Горького, а также миллионы в покушении на самого Сталина. В стране начался небывалый кровавый шквал.
Но лишь проницательные люди могли видеть, что предстоят новые "великие задачи", требующие "перестройки рядов". Хотя я уже очень многое видел, но еще далеко не все понимал.
Это было такое лютое время, что не всякий мог доверять родному отцу или жене… Приходилось опасаться, чтобы не попасть в знакомство с человеком, который назавтра может оказаться "врагом". А таковым потенциально можно было предполагать каждого.
Всюду и везде раскрывались все новые "враги" и их "пособники". Людей пачками снимали с работы и арестовывали. Теперь настало время, когда не только имевшие за собой какой то "антисоветский хвост" дрожали, но не имели покоя "чистокровные пролетарии". Не знали, что их ждет, и верные коммунисты, руками которых творилась коллективизация, раскулачивание, голод и раскрывались "заговоры". Ни партстаж, ни социальное происхождение, ни количество орденов, ни депутатский мандат ЦИК или ЦК партии - не спасали больше. Получалось нечто вроде пожара в бурю, и каждый лишь ждал своей очереди.
В это тяжкое время я неожиданно встретил девушку, которая, став моей женой, наконец залечила мне многолетнюю сердечную рану. Она явилась единственным убежищем для моей души. Лишь в ней можно было найти утешение в условиях непрестанного и невыразимого страха. Трудно переоценить ту поистине спасительную роль, которую играет в такое страшное время близкий человек. Однако и в данном случае я не замыкался в эгоистических рамках семейного счастья. Моя любовь не была эгоистичной. Наоборот, она была всегда жертвенной и выливалась больше всего в страданиях по любимому человеку. Но страданиями к этому человеку и заботой о нем она также не ограничивалась. Наоборот, она разжигала чуткость и сострадание к другим людям.
Дошла, наконец, очередь и до меня. На собрании мне было предъявлено обвинение в покровительстве "врагу народа"( кстати, выразившемуся в посылке в санаторий), каковым оказался один наш сотрудник, недавно арестованный. Разумеется, я был с треском снят с работы и теперь лишь нужно было ждать ареста.
Характерно, что люди, которые так или иначе были облагодетельствованы мною, также выступали против меня со скрежетом зубовным. Правда, одни выступали с целью откреститься от меня, как от кандидата во враги народа, и показать бдительность, а другим явно доставляло удовольствие поносить и лягать человека, который только что у них пользовался почетом и уважением, и делал им добро.
Жена настаивала на немедленном отъезде куда-нибудь подальше, ибо лишь новые люди, которых никто пока не знает, могли себя чувствовать до поры до времени в относительной безопасности. Но я считал, что безопасней как раз никуда не уезжать, ибо обо всяком новоприбывшем человеке немедленно посылаются запросы, и как бы не получилось хуже для меня.

В начале 1937 года я поступил бухгалтером на небольшой завод.
Сумасшедшая свистопляска со снятиями с работы и бесконечными арестами приобретала с каждым месяцем все более широкие масштабы. Уже мало кого можно было видеть на старых местах.
Мое прошлое превратилось в преследующий меня кошмар. Мне казалось, что главная опасность для меня заключается в моем прошлом, так как в работе, по-моему, совершенно не к чему было придраться. Я хотел верить, что если оно не раскроется, то ведь нет абсолютно никаких, даже ничтожнейших, поводов для моего ареста. Я тогда еще наивно предполагал, что если бы даже меня арестовали, то я сумею "оправдаться" если не на месте, то в области, где как мне казалось, все же должны больше "разбираться".
Хотя я уже почти потерял веру в силу "самой демократической конституции", после принятия которой как раз и развернулись в столь ужасных масштабах аресты, но утопающий хватается за соломинку. А между прочим, мне приходилось слышать, как после принятия конституции, крестьяне говорили:
- Ох, и быть беде! Уж не зря так мягко постелил Сталин.
Однако, такие самоуспокоения мало помогали. У меня так разошлась нервная система, что я часто вынужден был ложиться в постель, совершенно разбитый.
Когда же был арестован мой директор завода и ряд других работников, затем кругом переарестованы почти все мои соседи, и, наконец, мой непосредственный сосед-коммунист, в преданности которого партии я не сомневался ни на йоту, я почувствал, что у меня как бы петля затягивается вокруг шеи. Я уже не только не видел в своем окружении человека, которому хоть чуточку можно было бы верить, но я не видел человека, которого можно было бы не бояться.
Дабы удержать власть над народом-рабом, антинародная паразитическая власть старалась всеми средствами деморализовать население. Бесконечная внутренняя война все больше калечила человеческие души. Очевидно, никогда и нигде в мире не распространились до такой степени такие пороки, как жадность, зависть, интриганство, клевета, низкопоклонство, двуличие, лукавство и злорадство.
Советские законы обязывали каждого гражданина доносить, в противном случае грозили тюрьмой. Сталин открыто узаконивал клевету, заявляя, что если в газетной статье имеется хоть 5% правды (а следовательно, 95% лжи), это уже "здоровая" критика и надо ее приветствовать и поощрять.
Ненависть к ближнему, стремление причинить ему зло и поживиться за его счет, а вместе с тем собственное самолюбие, вырастали изо дня в день. Злодейская обстановка воспитывала злодеев. Если одни доносили и клеветали для того, чтобы создать себе "хорошую" репутацию - "бдительного" и "надежного" человека, и тем самым спасти свою шкуру, -то другие это делали ради продвижения по должности, третьи - попросту сводя личные счеты.
Что же касается коммунистов, которые обязаны были проявлять бдительность в порядке партийной дисциплины, а многие из них всерьез верили, что вся страна переполнена заговорщиками, угрожающими их благополучию и жизни, то среди них взаимная подозрительность, ненависть и озлобление достигли своего предела. Они охотились на людей, как на зайцев, стремясь поймать на чем-нибудь и предать даже ближайшего друга, а то и родного брата. Казалось, люди готовы были терзать друг друга и пожирать. И чем выше на общественной лестнице стоял человек, чем он был "образованней" в коммунистическом смысле, тем он оказывался черствее, бездушней и подлее, и с тем большей жестокостью он расправлялся с себе подобными.
Если и среди простого народа развелось много разных активистов и стукачей, а также стали появляться орденоносцы - ударники - стахановцы и безбожие все глубже и глубже пускало свои корни, то все же простой народ в своей массе оставался наиболее нравственной частью общества, не успевшей заразиться большевистской человеконенавистнической моралью, и он стоял как бы в стороне от этого дикого самопожирания…
В городе давно были закрыты все церкви. В целом, в районе вокруг города из трех десятков церквей действовало лишь две. Священником в одной из этих церквей был глубокий старик. В другой - человек лет 50, невероятно худой, высокий, черный.
При встрече с этим священником я испытывал какое-то необычайное чувство волнения. Я не мог глядеть ему в глаза. Мне не то совестно, не то как-то жутко было. В его проницательных глазах светилось нечто загадочное, таинственное. Со времени своего богоотступничества я ни разу не разговаривал со священниками. Как я ни высмеивал их и не поносил, мне всегда было страшно с ними встречаться, особенно где- нибудь в поле и наедине. Всегда какой-то жутью веяло от них. Причем, жутью не в смысле человеческом, а какой-то особенной и непонятной. Всегда я что-то таинственное и непостижимое видел за этими рясами.
Я никогда не задумывался над причиной такого странного явления...
Теперь же пришло время, когда закрывались последние церкви и арестовывались последние священники. Как-то теща говорила жене, что их батюшка (этот старик), человек святой, и сколько его ни вызывало НКВД ,требуя отречения, он заявлял, что скорее умрет, нежели отречется. Он предупредил кое-кого из верующих, что его, наверное, вот-вот схватят, и люди забирали после каждой службы разные святыни, и уносили их домой, а к службе опять приносили в церковь.
Как-то я был в селе, где находился высокий черный священник. Это как раз был праздник Маккиавеев. Я уж было забыл не только праздники, но и дни недели давно потерялись, остались лишь одни числа. Как раз кончилось освящение цветов. Это было необычайное видение для того кровавого времени. Из церковной ограды выливалось огромное количество народу. Я и не помнил, когда видел что-либо подобное.
Мужчин сравнительно мало. Но больше всего было, пожалуй, девушек. Они почти все в белом. В руках у всех букеты цветов и свечи. Многие стараются нести их зажженными. Лица у них одухотворены. Глаза излучают какой-то удивительный свет. Я невольно останавливаюсь, пропуская их мимо себя. И вдруг вижу много-много знакомых мне девушек из городской десятилетки. За 40 километров пешком! Увидев меня, на их светлых лицах появляются приветливые улыбки. В их глубоких открытых взглядах светится нечто таинственное, непостижимое. Наряду с какой-то торжественностью, в этих взглядах просвечивает как бы грусть, сожаление, участие.
Я даже неловко почувствовал себя под этими их взглядами, определенно выражавшими сочувствие ко мне, как бы чем-то страдающему. Тогда я так и не мог прочесть этих их взглядов, но я их крепко запечатлел, ибо они незабываемы также, как и взгляд этого высокого священника…

--- Далее ---